— И никто ничего не сказал; как же получилось, что никто ничего не сказал?
— Все ожидали услышать что-нибудь еще похлеще.
В комнате зажужжало какое-то насекомое; оно облетело вокруг горящей лампочки, пронеслось между нами, село на прикроватное распятие, перелетело на голову старинной деревянной фигуры святого Антония — нечто вроде нашего алтаря в углу, и, наконец, исчезло.
— Сказать тебе честно, я тоже немного рад, что Маркос Сальдарриага исчез, — признался я, набравшись храбрости.
— Есть вещи, которые мы не должны говорить даже тем, кому мы особенно дороги. Это такие вещи, Исмаэль, от которых у стен вырастают уши, ты меня понимаешь?
Я засмеялся.
— Эти вещи становятся известны всему свету намного раньше, чем стенам, — сказал я.
— Но произносить их вслух непростительно. Речь идет о человеческой жизни.
— Я доверяю тебе свои мысли, и так думают все вокруг, хотя подобной участи нельзя пожелать никому на свете, она бесчеловечна.
— Этому вообще нет названия, — сказала она.
Я разделся до кальсон. Отилия внимательно на меня смотрела.
— Что, — сказал я, — тебе нравятся развалины?
Я нырнул под одеяло и сказал, что хочу спать.
— Весь ты в этом, — сказала она. — Спать, таращиться и спать. — А не хочешь послушать, что сделала Жеральдина, твоя соседка?
Я сделал вид, что мне все равно. Но сон тут же улетучился:
— Что?
— Увела детей. Она ушла.
Отилия разглядывала меня теперь гораздо внимательнее.
— Правда, прежде чем уйти, она решила высказаться.
— Что она сказала?
— Сказала, что Глория Дорадо поступила бессовестно, явившись с письмом теперь, через два года после того, как его получила, когда это стало совершенно бессмысленным. Сказала, что положение Маркоса Сальдарриаги было ужасным, он не отвечал за себя, да и кто сумел бы вести себя иначе на его месте, оказавшись вдруг в неволе, среди совершенно чужих людей, когда не знаешь, сколько продлится эта неволя, может быть, до самой смерти! Слова Маркоса — это всего лишь его сокровенные мысли, заблуждения, личные претензии, прорвавшееся отчаянье, и непорядочно приносить такое письмо женщине, выстрадавшей столько, сколько Ортенсия. «Я выполнила его просьбу, — перебила ее Глория Дорадо, — прочитать письмо при всех. Я не приносила его два года, потому что оно показалось мне слишком жестоким, даже несправедливым. Но теперь я вижу, что должна была сделать это раньше, и, похоже, что все в нем правда, и освободить Маркоса здесь никто не хочет, даже падре Альборнос». Ортенсия Галиндо в ответ закричала: «Бесстыжая». Мы не успели заметить, как она подскочила к Глории, чтобы вцепиться ей в волосы, но не рассчитала, споткнулась, потеряла равновесие и шлепнулась всем своим весом к ногам Дорадо, а та закричала: «Я уверена, что в этом городе только я хочу увидеть Маркоса Сальдарриагу на свободе». Ана Куэнко и Росита Витебро бросились к Ортенсии, чтобы помочь ей встать. Ни один мужчина не двинулся с места: либо все они струхнули больше нас, либо решили, что это бабьи дела. Ортенсия стала голосить: «Пусть убирается из моего дома», но Дорадо не уходила. Росита Витебро крикнула: «Вы что, не слышите? Уходите», но Дорадо даже не шелохнулась. Тогда Ана и Росита подошли к ней, схватили с двух сторон под руки, подтащили к выходу во двор, вытолкнули и захлопнули за ней дверь.
— Они так сделали?
— Без чьей-либо помощи. — Отилия вздохнула. — Слава Богу, Глория пришла без брата, он бы этого не допустил. Вмешайся хоть один мужчина, вмешались бы и остальные, и дошло бы до худшего.
— До стрельбы.
— Такие уж мужчины дураки, — сказала она, пристально глядя на меня, и не смогла сдержать улыбки.
Но тут же ее лицо окаменело:
— Это так печально! Ана и Росита начали угощать всех лечоной, а Ортенсия Галиндо сидела, бедняга, на своем стуле с тарелкой на коленях и в рот ничего не брала. Я видела, как в тарелку капали слезы. А рядом преспокойно ели ее близнецы. Никто не знал, как ее утешить, а потом и вовсе про нее забыли.
— Лечона виновата, — сказал я. — Слишком вкусная.
— Не будь таким черствым. Иногда я спрашиваю себя, правда ли, что я по-прежнему живу с Исмаэлем Пасосом, или это какой-то незнакомец, какое-то чудовище. Не лучше бы тебе подумать, Исмаэль, что все, как и я, расстроились и загрустили. Никто не просил налить себе вторую рюмку. Музыки не было, падре Альборнос остался бы доволен. Все поели и разошлись.
— Я не черствый. Говорю тебе еще раз: мне тяжело, когда любого человека лишают свободы, каким бы богатым или бедным он ни был, ведь уводят и тех, у кого ничего нет; мне надо было бы сказать так: пусть кто-то исчез по доброй воле, если благодаря этому нас перестанут угонять силой — ведь так гораздо хуже. Я рад, что стар и скоро умру, но сочувствую детям, их ждет тяжелый путь, столько смертей досталось им в наследство, а они ни в чем не виноваты. Но по сравнению с участью Маркоса Сальдарриаги меня гораздо больше печалит участь Кармины Лусеро, хозяйки булочной. Ее тоже увели, в тот же день.
Читать дальше