– Её удочерили, – тихо проговорил он. – Сменили фамилию. Она попала в семью очень хороших людей, и… согрелась. Мало что помнила, кроме скитаний и ужаса… Видимо, боялась. Мне, сыну, открылась в самом конце, перед смертью. Только имя. Послушайте, Муса… э-э-э… я бы хотел кое о чем вас расспросить… только напомните, пожалуйста, ваше отчество.
Задрав щетинистый подбородок, старикан смотрел на гостя долгим пристальным взглядом, неумолимо приближаясь откуда-то издалека, словно сейчас налетит смерчем, завалит обломками, так что уже и не выбраться.
– Зови меня Гинзбург, – сказал старик.
И комната подалась куда-то вбок, уплывая и крутясь, как та огромная бобина от электрокабеля, что неслась на Сташека в детстве, запущенная хоботом старого морщинистого слона. А навстречу выплыл плечистый оркестрион-гренадёр, выкашливая свою коронную «Шумел-гудел пожар московский». И где-то совсем близко старуха Баобаб, с шумом втянув хлебок своего чифиря, проговорила: «Это Зови-меня-Гинзбург подсуетился. Решил, что сие кабацкое развлекалово должно осенять местный интерьер. Да. Зови-меня-Гинзбург . Он же – Муса Алиевич Бакшеев, свирепый зэка, поборовший судьбу…»
Глава 4
Зови-меня-Гинзбург
Старикан не силён был в говорильне. Он вообще по-человечески редко изъяснялся. Даже предложив Стаху перебраться из общежития сюда, в дом на Жуковского, – то есть, по сути, совершив беспрецедентно, а возможно, и самоубийственно благородный поступок, – сделал это как-то невнятно, походя и бестолково, за завтраком, – после того, как, засидевшись накануне, Стах в очередной раз остался здесь ночевать.
– Ладно те у чужих торчать, – буркнул. – Портки в очередь полоскать.
– В смысле? – спросил Стах, держа на весу полную десертную ложку мёда, зачерпнутого из литровой банки на столе.
– А без мыслей, – отозвался старик. – Если не брезгуешь с Дорой квартировать.
Тяжёлая ликующая капля мёда сорвалась с ложки и плюхнулась в стакан, выплеснув победоносный фонтанчик. Здесь, в центре Питера?! С Дорой – кроткой бронебойной машиной, которая круглые сутки мирно спит в коконе своих пятидесяти лет?! Кто скажет о Доре худое слово! Она не жарит селёдки, не блюёт в коридоре, не ссыт в кухонную раковину и в пьяном виде не материт каждого встречного-поперечного. Правда, ночами она громыхает по полу жестяными когтями и время от времени к ней наведываются шумные юннаты из соседней школы, – как некогда явился Стах, требуя Дору, но другую.
Зови-меня-Гинзбургу принадлежали в квартире аж две комнаты. Одна шикарная, с двумя окнами на улицу, с предбанником, от пола до потолка заставленным книжными полками. Другая – узкий асимметричный пенал с половинкой окна, выходящего в глухой угол двора. В шикарной проживал он сам, в пенале некогда жила (до своей кончины в позапрошлом ноябре) его вторая, случайно-судьбинная жена Дора Граевская, чья древняя черепаха и тёзка, чудом не съеденная в блокаду, по праву занимала свободную жилплощадь. Собственно говоря, призывая на эти девять метров законного внука покойной Доры Ефимовны и великодушно его на них прописывая , Зови-меня-Гинзбург убивал двух зайцев: и комнату сохранял, и милость к падшим призывал.
Короче, старикан не склонен был витийствовать, так что сведения о бабушке Стах вытягивал из него клещами по словечку, в хорошие минуты, в свободный от дежурства на «скорой» вечерок за чаем; тот был великим чаёвником и всё, что удобряет и украшает сию церемонию, всегда имел под рукой: мёд, перетёртую клюкву, колотый сахар; а для простуды – имбирь и молотый кардамон. После третьего примерно стакана, разогревшись и изнемогая от желания немедленно завалиться спать, Стах тянул с подоконника тетрадку, раскрывал её на последней записанной фразе и говорил:
– Поехали, Гинзбург… Значит, в войну она была пилоправом…
Через месяц на базе отрывистых рыков и громокипящих полуфраз-междометий Зови-меня-Гинзбурга Стах соорудил нечто вроде рассказа о бабушке, – намеренно используя стиль отстранённый, спокойный, биографически-анкетный. В общем, малохудожественный. Возможно, ему претили эпитеты и восклицательные знаки, любой сентиментальный нажим, любые попытки душевного взлома. Возможно, опасался открыть в себе какой-нибудь запретный клапан. Тот взрыв истеричного гавканья в ночь после маминой смерти, свидетелем и утешителем которого стала Дылда, так испугал его самого, обнажив неведомые пропасти и пики в собственной душе, что отныне он старался держаться «подальше от эмоций».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу