А ночь, невероятной протяженности морозная ночь, всё длилась. Судя по мягкому шороху за окнами, с которым валились на землю снежные пласты с деревьев, снег зарядил надолго… Утром Стах должен снять с поезда сестру Светлану, и тогда уже не посидишь в чуткой тишине, перебирая памятливыми пальцами любимые с детства предметы. Закрутится похоронная тягота, оформление бумаг, поиски транспорта, гроб, венки и прочее, прочее, – тошнотворное… Мама всё это ненавидела. Главное, надо пережить все эти поминальные речи, приметы-обряды и соседские слёзы.
(Поселковое кладбище находилось недалеко от станции, за ткацкой фабрикой. Поминки можно было устроить и в станционной столовой. Вот так, мама. Не Новодевичье уж, прости; даже не Востряковское. Где жизнь прожила… Где прожила ты не свою жизнь под не своим именем, там и будешь лежать, – неподалёку от дому… На краю елового леса.)
Меж тем освещённые комнаты дома были такими уютными, такими привычно-родными, привычно – мамиными… Он не стал занавешивать зеркал, знал, что мама терпеть не может этого слепого обряда, и сейчас её трюмо с овальным зеркалом трогало его до слёз: на ребристой раме рядком, как птички на ветке, сидели три её любимые заколки: черепаховая, подарок бати; резная-деревянная с синими стёклышками (привёз из туристической поездки в Прагу мамин младший брат); и серебряная, длиннозубая, что так победно, на испанский манер сидела в её густых волосах, в последние годы перекликаясь с яркой сединой.
Здесь всё было насыщено маминым запахом, лёгкой ландышевой отдушкой ее любимых простеньких духов. И – классика подсознания! – чудилось, что мама отлучилась на репетицию в Народный театр фабрики Паркоммуны (она годами играла там «характерные» роли в пьесах Островского и Горького) и сейчас вернётся, откроет ключом входную дверь или постучит. Зная, что Сташек засел за уроки или валяется-читает, она оставляла тяжёлую связку ключей дома и тогда, вернувшись, отбивала костяшками пальцев такой виртуозный степ, что сын порой даже медлил в прихожей, не торопился открывать, с улыбкой слушая: чем она завершит дробный пассаж.
…Когда раздался дробный стук в дверь, он вздрогнул так, что из рук его вывалилась на пол очередная картонная коробка. Несколько мгновений оцепенело сидел на табурете – с колотящимся сердцем, не в силах подняться.
За тёмным окном, как в детстве, вились снежные фигуры, тряся головой и рукавами, и в щели, которые они с мамой безуспешно из года в год пытались законопатить, засвистывал кто-то щербатый и косоротый.
Снаружи постучали громче, нетерпеливей… Он встал и открыл.
На крыльце, объятая снежным парусом, с лыжами в руках стояла Дылда – в меховой заснеженной шапочке, в тёплой куртке и лыжных штанах, в лыжных ботинках. И на Стаха от неё хлынул такой поток снежного света, что он даже зажмурился и захлебнулся – от морозного скола в лёгких, от сердцебиения, от пережитого потрясения… – молча привалившись к косяку.
– Так что, – спросила она… – мне не место в твоём горе?
Он замычал, шагнул к ней и обнял – холодную, снежно-колючую. И – обмяк. Она обхватила его за плечи, сноровисто заталкивая в дом, одновременно занося свои лыжи; захлопнула дверь, быстро освободилась от куртки, шапки, ботинок… Распрямилась и с силой обняла его, прижалась к лицу ледяной щекой и ледяными губами, что-то горячо бормотала в ухо…
– Надя… – прошептал он… – Надя…
И тут вот впервые заплакал… Будто лопнул нарыв в груди и боль наконец хлынула горлом, носом, слезами… Минувшие ночь и день: нескончаемая дорога домой, смертные мамины часы, муторная поездка в Южу и такой же муторный и стократ мучительный – после разговора с Натальей – путь назад исторгались из него не то стыдным лающим плачем, не то хриплым чаячьим хохотом. Он рыдал так, как не мог бы представить себе никогда, разве что в малом детстве от какой-то невыносимой обиды. Замечательно бурно рыдал, выкашливая, выхрипывая, вымывая отчаяние, разрывая все узлы и путы внутри…
Надежда оставила его, молча ушла в кухню, грохнула на плиту чайник, стала возиться с заваркой… И это звяканье чашек и треньканье ложек, и пыхтенье пара уняли его внезапную истерику быстрее, чем сочувственный лепет.
Ему, только что извергнувшему из себя весь гной и всю тухлую речную тину недавних событий, чудилось, что вот он снова плыл и тонул, скрученный безжалостным капканом душевной судороги, и снова Дылда ринулась, подхватила, властно поволокла, чуть не вывернув голову, вынося его на себе… Впервые он ощутил её присутствие не как будоражащий жар во всём теле, а как спасительную, благодатную родную силу. Мельком подумал: наверное, это и есть – настоящая любовь, вот это, а не набат пульса промеж ног.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу