Да-да, я знаю, что он не первый и не последний корпоративный преступник. И все же – думаю, я не одинок во мнении – он заслуживает лучшего, или, если угодно, большего. Человечество не способно к коллективным мечтаниям, но если бы дело обстояло иначе, стал бы мир, как спрашивала Пия, мечтать о Зигги Хайдле? Кто знает? Кто сможет ответить? Но теперь, когда Зигги Хайдля нет в живых, могу сказать одно: больше я ничему не удивляюсь.
2
Все, что я видел, – это тускнеющие глаза Зигги Хайдля, устремленные в небо, но когда я, запрокинув голову, попытался проследить за его взглядом, вверху ничего не оказалось, и, вернувшись с небес на землю – в Хобарт, в Тасманию, в свою жизнь, ко всем известным мне людям, к смеху и дружбе, к доброте и любви, я понял, что все это давно исчезло вместе с угодливой глупостью и ненавистью, с идиотизмом, который правил Тасманией, островом глупости, как своей вотчиной. Здесь не оказалось, да и не было никогда ровным счетом ничего.
На следующий день после прощания с Рэем я сидел в своей взятой напрокат машине и больше всего хотел уехать, но в том-то и штука, что остров – это образцовая тюрьма: ты можешь перемещаться с места на место, но не можешь сбежать. У меня был покрытый яркой краской спортивный автомобиль с откидывающимся верхом: когда-то такие машины не вызывали у такого водителя, как я, ничего, кроме насмешки. Но я никогда не говорил, что отличаюсь последовательностью. Я позвонил Хаву, одному из близнецов, но тот был занят и подъехать не смог, а второй, Генри, по словам брата, находился где-то за городом. Отношения у нас сердечные, хотя и не тесные – потому и сердечные, что не тесные. А Бо…
Бо погибла.
Я не упоминал? Кажется, упоминал. Об этом я никогда не распространяюсь, но постоянно думаю. В автокатастрофе, Бо было тогда двадцать. И я ничего не мог поделать. Несколько лет – точнее не помню – мы не общались. Я храню ее щетку для волос. И во всем виню себя. После той аварии минуло восемь лет. Ее волосы: черные, блестящие, как птичьи перышки.
Сидя во взятой напрокат спортивной машине, я в который раз ощутил невыносимую тяжесть всех потерь. Чтобы скоротать время до обратного рейса, а заодно и восстановить дыхание где-нибудь на просторе, я поехал на вершину горы, что высится над Хобартом и над всей южной частью острова. А может, отправился я туда лишь потому, что все дороги, казалось, вели в гору, но, если честно, никаких дорог я не видел, как не видел и дерьмового Хобарта с приземистыми уродливыми домишками, каждый – как бельмо на глазу. Я старался не смотреть по сторонам, чтобы ничего этого не видеть.
В юности мы с Рэем частенько ходили, а то и бегали на гору далекими тропами. Бегали! Теперь это казалось немыслимым. Такая радость, такое чудо. Перед глазами красота. Нам не верилось, что эта красота принадлежит нам. Нам, голодранцам. Это не укладывалось в голове. Нам было неведомо, что эта красота – мы сами.
Познавая этот мир, мы выстроили его философию – философию пляжей, моря, тропических лесов, диких рек, а гора, эта безликая громада, стала нам дорогой к небу, падавшие с нее камни приносили с собой яркий свет небесного равнодушия. И в мире дикой природы мы, как стало ясно, не были пассивными рабами судьбы, обреченными на эту роль нашей историей. Нет. Мы обнаружили, что свободны выбирать каждый шаг и каждое решение, мы могли надеяться на что угодно, и надежда жила в нас самих, пока мы об этом помнили.
А почему забыли? Что произошло? На что мы обменяли нашу свободу? Быть может, она вызывала у нас головокружение? Или мы не сумели ею распорядиться? Или она пугала нас? Не знаю. В возрасте двадцати лет мы приняли решение жить. А потом? Потом мы сделали другой выбор.
Нам только и оставалось, что бежать во весь дух, и смеяться, и ускорять бег еще и еще, по скалам, по каменистой тропе «Зигзаг трек», становившейся все круче, все рискованнее, все неприступнее, в жару и в снег; бежать, задыхаться, отдуваться, гореть, подниматься и бежать, бежать без остановки. Окружавшая нас дикая местность обладала мощью, почти всемогуществом. За горным пиком тянулись нетронутые земли, простиравшиеся на запад и юго-запад острова, не прерываемые ни дорогами, ни поселениями, – по ним можно скитаться, десять дней не встретив ни одной живой души и не видя ничего, кроме этого мира, приводившего в конце концов к дикому морю. Мы бежали и бежали, мы были ничем и в то же время всем. Это уму непостижимо. Это непередаваемо. Можно его пробежать и огласить смехом. Но описать словами невозможно. Слова не способны выразить наших чувств, наших познаний и моих потерь. Слова – часть этого мира, но они еще и клетки в поисках птицы.
Читать дальше