КОДА
С отъездом сына в Вену, ставшего там «невозвращенцем», занавес упал. Пора было расходиться, но отец всё продолжал сидеть в пустом зале, еще не веря, что всё закончилось, в том числе — и жизнь.
Осознание этого к нему пришло неожиданно, с первой метелью, замутившей сумеречный город. Он шел на спектакль, как обычно напившись чаю и тепло укутавшись. В среду, 17-го, давали оперу Похищение из Сераля. На этот раз к ним пожаловала театральная труппа Карла Людвига Шмидта. Тьма народу. Вокруг него сидело привычное общество, со многими они дружили семьями, всё как всегда. Даже архиепископ своим появлением не очень-то его удивил: он мог прийти, но мог и проигнорировать — ничего необычного. И труппа Шмидта была знакома, и имя автора — Моцарт и Моцарт — оно было такой же частью его самого, как и колики в боку после съеденной им сегодня копченой рыбы (не мог себе отказать — любит её, хотя и мучается теперь). Неожиданностью явилось другое: до него вдруг дошло, что ОНО (в виде «приступа», временами на него находившее, с чем он всегда по жизни справлялся) пришло к нему извне, от кого-то, издалека, неизвестное, о чем он был только наслышан, но что изначально не было для него своим , как теперь часто такое случалось и с сочинениями сына. Нет, это не было переживание одиночества или состояния человека всеми брошенного — ему хорошо знакомые и ожидаемые. ОНО свалилось как снег на голову, заставив его пережить незнакомое, но очень болезненное чувство — оставленности . Больше ОНО не покидало его до финального tutti, хотя спектакль и проходил при бурных овациях, а 3 сцены даже бисировались. «Оперу еще будут повторять в воскресенье 21 и разрешат, вне всякого сомнения, ставить в течение 5 недель. Весь город в восхищении. Даже архиепископ благосклонно отозвался, сказав, что это в самом деле неплохо». Вот тут-то его «бинокль», всегда направленный на увеличение всего, что касалось сына, был неожиданно, чьей-то волей, перевернут в его руках — и всё отдалилось, унеслось. И ощущение это не исчезло, оно закрепилось — и когда шла опера, и после того как упал занавес и его поздравляли, и когда он возвращался домой в сопровождении знакомых, — он всё так же сознавал себя и своё окружении где-то там, далеко, на том конце тоннеля. Он чувствовал, что всё вокруг перестало для него увязываться с чем-то главным в нем, с «внутренним» собой, с тем, что еще утром позволяло ему воспринимать мир и себя как единое целое, будто жизнь его уже продолжалась в отсутствие Бога. Это как в истории с Фирсом, вдруг по воле обстоятельств ставшего затворником в заколоченном доме. Но, может быть, Провидению так угодно, чтобы «в какой-то момент человек остался один на один с той реальностью», которую он переживает в себе?
«Проснулся и услышал бой часов — без четверти 3 — прежде, чем снова заснул». Пробило семь — он уже встал, восемь — пил кофе в полутемной комнате с одинокой свечой на полке холодного камина, глядя как стынет за окном сиротский рассвет; девять — написал в письме к дочери: «Луиза Робиниг хочет выйти замуж; её возлюбленный просит архиепископа назначить его помощником отца и пожаловать ему звание советника, что позволит ему жениться, потому что м-ль Робиниг не станет его женой, если тот не получит звание советника… Луиза исхудала, покашливает, и не показывается нá люди. Я был у них, когда её брат передал мне письмо».
Десять — в ожидании одиннадцати слушал болтовню Трезль, раздумывая, чем бы заняться до двенадцати , а там уже и обед. «Я питаюсь либо в ресторане, либо дома. Если у меня что-то есть [из продуктов], я сам готовлю себе внизу. Мой обычный рацион: в полдень — суп с жареной колбасой, затем капуста, иногда с колбасой из печени, немного легкого, требуха, телячьи ножки или тушенка; из этого я что-то припасаю (особенно последнее) себе на вечер. Иногда Трезль мне приготовит немного говядины с бульоном. Бывает, что возьмет что-нибудь из ресторана, или сварит мне рис, или перловку, которую я сам закупаю, ибо ресторанная всегда кисловата от уксуса. Короче! я живу как солдат: если у меня есть что-то — я это ем. День за днём! Терпение! »
Пробило час дня . Он, одетый для прогулки, стоит перед дверью — стóит только взяться за ручку и толкнуть. Он это проделал и дверь открылась. С большими предосторожностями он спустился, чтобы идти… Куда, зачем? — не важно, нельзя было терять ни минуты. Он шел прессовать время. Оно по-прежнему оставалось для него богатством, с которым он всё еще с трудом расставался, скупо отсчитывая каждую минуту, будто согретый пальцами крейцер. Всё теряло для него всякую ценность, если в дальнейшем не приносило плода. Всё должно было работать на конечную цель, пусть и незначительную, пусть только промежуточную. Но если ружьё повешено, оно обязано в конце концов выстрелить, хотя бы оно и было изготовлено из золота и драгоценных камней руками выдающегося мастера и представляло некую историческую реликвию, — ружьё для того и ружьё, чтобы из него стрелять. Стало быть, еда, чтобы пополнять запасы энергии; семья, чтобы рожать детей, а долг родителей «всем жертвовать ради хорошего воспитания их [детей]. Каждое потерянное мгновенье — это навсегда. И если я не знал цену времени в молодости, я знаю её теперь. Вы заметили, что у моих детей развита привычка к работе; и если однажды они должны будут пристраститься к праздности… то всё, что я воспитал в них, пойдет прахом. Привычка — железная рубашка!» Им даже гулять не позволялось просто так — бесцельно. Он, одержимый успехом, с упорством твердил своим детям афоризм: «Кто не знает цену времени, тот не рожден для славы». 215 215 Люк де Клапье Вовенарг
И если сейчас кто-нибудь и скажет ему, что он всё делал не так, он уже не услышит, не сможет проникнуть за то единственно дорогое , что так бережно пестовал всю жизнь. И он по-прежнему ищет вдохновения, но оно давно уже не приходит к нему.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу