— Может показаться, — говорил Герман Тимофеев, — что то постоянное упрощение, то есть заведомая ложь, которую мы обрушиваем на учеников в школе из страха остаться непонятыми, что эта ложь ничуть не ужасна, не страшна, не может изуродовать их души, потому что она и не ложь вовсе, а необходимый и временный отказ от сложности, и никто не закрывает им в дальнейшем самостоятельного пути к этой сложности, и ради бога — все будут только рады. Но это же игрушечные софизмы, это жалкое оправдание нашего бессилия, нелепая надежда, что можно прожить всю жизнь чуть-чуть беременной. Самая маленькая или очевидная ложь страшна, конечно, не тем, что она кого-то обманет и надолго ослепит — наоборот! Она страшна своей легкой опровержимостью, она как соблазн и приманка для неопытного и жадного мозга, она тоненькая, она манит попробовать на себе неокрепшую силу, и когда этот юный мозг кидается на нее, побеждает и видит, что она ложь, то здесь, посреди торжества самостоятельной победы, никакие уговоры не удержат его от убеждения на всю жизнь, что все, что наоборот этой лжи, то истина! И никогда вы не убедите его, что ложь вообще не может быть противоположна истине, что противоположна лжи может быть только другая ложь, а истине противоположно заблуждение.
Он протянул руку, и Лариса Петровна поспешно вложила в нее сигареты и спички, невольно выразив свое внимание к тому, что он говорил, и нетерпение слушать дальше. Она сидела, откинувшись назад, опираясь на отставленные руки и как бы повиснув на вздернутых плечах. Волосы ее были переброшены через голову на одну сторону, и это окончательно вгоняло человека в растерянность, заставляло метаться взглядом с одной половины ее лица на другую, сравнивать, разрываться на части в сомнениях, которая же из них лучше, то есть придавало ее лицу неуловимую и динамическую прелесть, недостижимую ни пышной, ни гладкой прической в отдельности.
В общем, что и говорить — нетронутость ее была бы под серьезной угрозой, зайди она просто так запросто в гости к кому-нибудь другому.
Герман же Тимофеев хотя и не был аскетом, отнюдь нет, но все же из тех умников, что уже к тридцати годам незаметно для себя оказываются по уши закованными в самые диковинные запреты и на которых всякая новая знакомая через несколько дней обязательно пожмет плечами и скажет: «Нет, я его решительно не понимаю». Где уж тут понять — они и сами толком не знают, что с ними творится. И кто из них, когда сумел бы выразить и втолковать желанной женщине или даже себе, насколько унизительна бывает зависимость от нее, почти рабство, как, спасаясь от унижения, можно бросаться лишь по двум путям, один из которых состоит в том, чтобы унизить ее саму, и это будет называться разврат, в то время как другой, противоположный и в чем-то параллельный, требует вознести ее, женщину, очень высоко, до себя и выше, чтобы рабство было не рабство уже и не унижение, а поклонение, распростертость у подножия какого-то божественного пьедестала (У ног! У ног твоих!), и тогда это назовется любовь. Но ах, они же ничего не умеют и не понимают, эти женщины, они не хотят быть униженными, но и на пьедесталы они тоже не хотят, им там страшно, они рушатся оттуда, как ты их ни удерживай там и ни подпирай. А ведь, казалось бы, так мало им нужно, чтобы удержаться, такие нетрудные пустяки — поменьше говорить, пореже позволять себя трогать, не высказывать мнений, не писать писем, и все остальное будет сделано за них. Но нет, они не умеют, они не желают, они хотят в глубине души нашего рабства и унижения — да будут они прокляты за это!
Теперь можно представить себе счастливое изумление Германа Тимофеева, когда он после первых взглядов знакомства и случайных разговоров в школе заметил, что созданный им для всех женщин пьедестал Ларисе Петровне не только впору, как хрустальная обувь знаменитой Золушке, но она еще смело расхаживает по нему, болтает всякий вздор, смеется, напевает и бегает вверх-вниз по ступенькам, ничуть не боясь при этом и упорно не срьюаясь. Не важно, было ли тому причиной невероятное совпадение и исключительность самой Ларисы Петровны, или просто отчаянное легкомыслие — вот, пожалуйста, не срываюсь и все тут — то легкомыслие, которое в метафизических пьедестальных вопросах гораздо убедительнее всякой логики. Не думая вовсе об этих причинах, он только вспоминал все время первый момент своего счастливого изумления, случившийся на показательном уроке, где она сидела и слушала его вместе с другими практикантками института. Она сидела посреди них довольно незаметная, особенно рядом с двумя, о которых он помнил такой пустяк, что они были гораздо стройнее ее и прикрывались платьями, способными непривычного человека не то чтобы рассмешить или взволновать, а просто-таки сшибить с ног на землю. Но он, во-первых, был с малолетства городской и к платьям привычный, а во-вторых, смотрел не столько на них, сколько в даль своих разбегающихся мыслей, находясь в том упоении учительским творчеством, которое доводило его иногда до самозабвения. И посреди этого упоения, в момент одного особенного взлета, его отстраненный взгляд вдруг заметил Ларису Петровну, которая тут же ответила на этот взлет тем, что перестала писать, отложила в желобок парты авторучку и принялась слушать его с самым внимательным и заинтересованным видом.
Читать дальше