Капкан был без тарелки, с натянутой на рамку тканью, нитка связывала тряпку с насторожкой. Рыжик такие не знал.
– Но. На росомаху. Это – всё. Считай, по локоть. И сколько ещё отморожено… Считай, четвёртый день.
– Да почему его нельзя было… оставить-то? Ну и бегал бы на трёх лапах!
Видно было, что Таган не хотел разговаривать. Он и смотрел вбок. И несколько раз делал движение повернуть ко мне голову и открыть рот, но останавливался. Потом всё-таки сказал раздражённо:
– Да так не делается потому что! – и передёрнул шкурой, а потом повернулся и посмотрел в глаза. – Потому что воровитость никогда до добра не доводит. Потому что, если пошёл по капканам – затравился, вкус почуял, – всё, не остановишь. Бесполезно. Добро б ещё работник был. А то тоже… Пятку сколько раз гонял. Облаивался. Я уж молчу, как говорится… А потом, сейчас промысел, самый разгар, куда его? Это просто обуза, понимаешь? Да и кормить троих… Раньше думать надо было… У нас вон Серый был, давно совсем… – И он заговорил медленней и как-то нащупав почву. – Тебя в честь его́ назвали. Дак Старшой его до последнего дня с ложки кормил… Когда у него лапы отнялись. До самого последнего дня… От так от. – Таган помолчал. – А как у… как убивался потом… – Таган отвернулся и хрипло фыркнул-храпнул, а потом добавил неестественно громко: – Так что гордись.
Потом всё глубели-голубели снега, всё углублялась канава дороги, и неистовей пуржило на тепло и лютовало в морозы. Казалось, чуть звезданёт, чуть отодвинется облачная вьюшка-задвижка, и стремительней улетит тепло, ухнет перепадом от минус пяти до пяти-десяти.
От нас уже мало толку было, да и Старшой всё меньше ходил пешком и больше ездил и раньше приезжал. Дольше стали тёмные вечера. Дольше лежание в кутухах.
После большого и трудного круга вернулись мы на базу, и на следующий день Старшой устроил выходной. Утром никуда не пошли. Хотя и погода остепенилась. Зима набрала ход, и стояла такая серединка: откат от морозца на тепло, но только теплом стало двадцать пять.
С утра Старшой встал не спеша, и мы хорошо слышали его печные манипуляции и видели, как поначалу нехотя пошёл дым из трубы, потом обильно и бело повалил, а потом, взвив хлопья сажи к задумчиво-голым лиственницам, задрожал горячей струёй. Столько слоисто-плотного снега лежало на крыше, что труба еле торчала из закопчённой снежной воронки. Воронку эту я изучил, забравшись на крышу по снежному мосту с пристройки.
Расслабленный Старшой первым делом особенно сытно накормил нас, с вечера сварив нам полный добавочный таз. Совпало, что и у Курумкана оказался выходной, точнее, полувыходной, и он был на связи, с обеда собираясь «прошвырнуться по короткой дорожке». Чаепитие Старшого шло за разговором, смехотворность которого просто поражала. Обсуждалась способность зверья соображать.
– Да чо там говорить! Ослу ясно, что они не хуже нас шарят, – искажённо верещал Курумкан. – Возьми к примеру: вот снег оглубел… Как соболь знает, что его собака не возьмёт? Он же, гад, ве́рхом прошёл пару кедрин, а потом прыг и ка-а-ак по́ полу вчистит!
– Знат, что кобель не возьмёт! – продребезжал дед с позывным Щучье.
– Дак я и спрашиваю, дяа Миша, как он знат-то?
– Да он, паря, лучше тебя знат…
– Ясно, дя Миш! – сказал Старшой. – А как Таган знает, куда я пойду на развилке?
– Мужики, вы чо как маленькие? – вмешался бубнящий, будто в колоду, Дашкино. – Вы в курсе, что медведь головой пробует толщину крыши в берлоге? Привстаёт и пробует! На случай, если через крышу катапультироваться придётся!
– Да ладно те, Дашкино! Ты с нар давай на путик катапультируйся! А то сидит тут.
– Ты правильно говорис, Даскино, – прокричал дед Щучье. – Пробует, крепка́ – нет. Мы раз брали на берлоге, дак он как тёрт скрозь крысу вылетел, аз землю взвил! Это у вас ум. А у ево понятте.
– Да чо ты говоришь – медведь… – засоглашались мужики. – А сохат?
– А ушкан? – крикнул Щучье про зайцев.
– Ладно, вас не переслушаешь, – сказал Старшой, попрощался и вышел на улицу с пилой.
Он любил берёзовые дрова за жар и несмолистость. За лето просохшее полено шло с растопкой – с завитой каменной берёстиной, которую Старшой с хрустом отрывал, и этот утренний звук мы хорошо знали. Берёза – особый разговор. Бледно-жёлтая затёска на ней странно глядится среди снега. Верхний слой берёсты отстаёт лопнувшим пояском, и нежные ошмёточки, кудряшки-гармошки теребит ветром. Бывает и поплотней слоёк, в розовинку. Мы любили кусать, играть ими и, ткнув носом под отставшую шкурку, удивляться, какая шершаво-прохладная сама берёза и будто влажная. До чего нежна природа, пока не оступишься.
Читать дальше