Спал я, наверное, час, не больше. Солнышко чуть сдвинулось, полностью осветив палатку. Сердце прыгнуло из груди – вокруг костра кто-то ходил, позвякивал чем-то, притоптывал. Отец проснулся! Я чуть приподнял голову, срывая с себя плед, чтобы заорать радостно во весь голос… и осекся, мой народившийся крик превратился в писк. Отец лежал и смотрел вверх – глаза его были неживые. Он смотрел в никуда и не видел ничего. Рот чуть приоткрылся, но рука его так и лежала открытой ладонью вверх. Мне вдруг стало холодно от страха за самого себя – у костра мог ходить только человек без головы. Больше некому, он нас выследил! Или, наоборот, раньше боялся отца, а теперь не боится – заколдовал его, знает, что он крепко спит. Вот и пришел. Что он там делает – ест нашу еду? Может, поест и уйдет? Тогда зачем надо было выслеживать нас столько дней? Мы уходили из лагеря надолго, и продуктовый мешок всегда стоял на виду. Бери и ешь, если хочешь.
Я, стараясь не шуршать и не хрустеть, подполз ко входу и беспомощно оглянулся на отца. Мне показалось, он улыбался самыми уголками губ. У стенки палатки, завернутый в кусок полиэтилена, лежал его карабин. Наш карабин. Я потянул его на себя, думая, как страшно отец будет ругаться, когда узнает про мое самовольство. Тянул тяжеленный карабин и шептал сам себе: «Пусть ругается, пусть, пусть. Только пусть проснется. Я за березой, в углу, целый день отстою, спокойно! Только надо безголового прогнать или убить! Потом надо будить отца или дать ему лекарства!» Мысль про лекарства меня вдруг пронзила снизу доверху. Почему я не сообразил сразу? Сейчас некогда было думать. Приклад был разложен, патрон в патроннике – это я знал крепко-накрепко, отец всегда так делал перед сном. Ломая ногти, я сдвинул скобу предохранителя вниз. Вытащил из пламегасителя тряпочку в оружейном масле. Хотя я знал, что можно ее и не вытаскивать – вылетит сама вместе с пулей. Тихо, зубчик за зубчиком, стал сдвигать молнию, одновременно пихая в щелку кончик ствола. Поднимать карабин я даже и не думал – не осилю, проверено. А так лежа стрельну. Даже прицелиться можно. Безголовый все равно слепой. Куда он убежит? Молния поехала вверх и в бок, я сунулся вперед. Увиденное меня почти развеселило. У нашего растрепанного гермомешка стоял смешной полосатый кабаненок и копался в продуктах своим длинным рылом. На меня он сначала глянул мельком – не хотел отвлекаться, ему было очень интересно и очень вкусно. Но потом он перестал рыться и повернул ко мне свою морду. И я понял, что взгляд его гнойных глазок злой, звериный. И весит он в семь раз больше, чем я. И уходить он никуда не собирается. Вообще!
Голос у меня предательски дрогнул. Я хотел рыкнуть на него, как отец, а получился какой-то шепот. Кабан переступил копытцами и вдруг сделал шаг к палатке. За полянкой из высокой травы тут же поднялись еще два или три кабана. Один был просто огромный! Тогда я зажмурился и нажал на спусковой крючок. Все потонуло в грохоте. Карабин лежал на боку, и меня, как камнем, ударило железной гильзой в висок.
Когда я открыл глаза, никаких кабанов не было, и где-то далеко кто-то очень быстро бежал, ломая кусты.
Звон стоял в ушах, на виске вспухла гуля, но страх, который выворачивал, давил, перехватывал горло, куда-то отступил. Но не ушел совсем. Уже без усилий я потянул железную скобу – предохранитель щелкнул и встал на место.
Я боялся глядеть на отца, но все равно посмотрел, без всякой надежды. Ничего не изменилось. И первый раз подумал о том, что если его не вылечу, придется идти к людям за помощью. Лучше, конечно, сделать ему какой-нибудь укол, но никаких шприцов и ампул у нас в аптечке не было. Были только таблетки в железной банке. В прошлом году, когда пять дней шел дождь и мы сидели в палатке, перечитав все книжки, отец объяснял мне, зачем нужны все эти лекарства из аптечки. Я вытряхнул коробку прямо на пол – верхняя упаковка была надорвана, в ней не хватало одной таблетки. Эту таблетку выпил я весной, когда страшно обварился кипятком. Я обрадовался, как будто встретил старых друзей. Таблетки эти были от боли, назывались анальгин, я вспомнил точно. И еще они страшно горчили, и я долго запивал эту вяжущую горечь водой. Стараясь не касаться отцовских губ, я опустил белую таблетку в черную щель его рта, подождал и стал лить туда чай. Чай стекал по отцовским небритым щекам, разливаясь озерцами, речками и маленькими морями по спальному мешку. Отец продолжал улыбаться и смотреть вверх – и меня затрясло от этой жуткой картины. Я знал, что люди умирают. Видел якобы мертвых в кино, видел наших солдат, которых мы находили в лесу, – обрывки формы, обувь, ржавая винтовка, горстки темно-коричневых костей, черепа, раздавленные корнями деревьев. Сам я знал, что никогда не умру или это будет так не скоро, в таких далеких далях, что моя мысль еще не в силах туда забраться. Не мог я примерить смерть к своим близким и, если бы в эти минуты признался себе, что отец ушел окончательно, я бы, наверное, лег рядом и тоже умер. Так было бы проще и легче. И я решил не думать о смерти вообще. Слезы катились горохом и выедали глаза, когда я собирался. Губы дрожали, и пришлось их прикусить до крови. Мучительно хотелось взять с собой карабин, и я каким-то чудом заставил себя не делать этого. Отец и так оставался в этом лесу один, больной, без оружия. Раз. Я чувствовал, что не донесу карабин никуда, просто брошу его уже через несколько километров. И отец этого не простит. Два. Я положил карабин отцу в спальник – прикладом на раскрытую ладонь. Пусть будет у него под рукой, рядом. Застегнул молнию, укутал пледом, подоткнув его со всех сторон. Собрал разбросанные таблетки, а пролитый чай размазал по полу палатки своими грязными колготками. Нож мой, подаренный отцом весной, лежал у нас в изголовье. Я взял его в руку и нагнулся еще раз к холодному отцовскому виску:
Читать дальше