— Папа! — жалобно, врастяжку Начал Алексей Алексеевич. — Я не хочу с ними жить, хочу с тобой. Я не пойду к ним, папа! Не хочу!..
— Хорошо, сынок, не пойдешь. Я сейчас буду, жди! — сказал как можно спокойнее Грахов. «Ай да молодец, Алексей Алексеевич, ай да сын у меня. Взял все да и решил. Приходи теперь на суд, Антонина! Приходи, теперь приходи, пожалуйста!»
Он схватил брюки, сунул в карманы носки, надел, не расшнуровывая, туфли на босу ногу, напялил сорочку, галстук определил во внутренний карман пиджака, подскочил к двери и стал вертеть замок во все стороны, но тот не открывался.
— Что там случилось? — спросила откуда-то из темноты Валентина.
— Алешка звонил, говорит, не хочу с ними жить. Еду за ним.
— Правильно, устами младенца глаголет истина. Младенец — это до семи, так? — бормотала она, наверное уже засыпая.
— Да, до семи, а с семи до пятнадцати — отрок. Черт возьми, как же все-таки отпирается эта дверь?
— Что ты крутишь, отодвинь в сторону, — подал голос Руслан. — Открылось?
— Открылось! — обрадовался Грахов. — Не запирайтесь, пожалуйста, я сейчас вернусь. Мне, ребята, сегодня некуда же…
Ему повезло — за утлом серела «Волга» с зеленым глазком. Разбудив водителя, Грахов сел на переднее сиденье, пришел совсем в радостное, возбужденное состояние, в душе у него все пело и ликовало. Машина помчалась по пустынной, притихшей Москве, Грахов все не унимался, приговаривал: «Ай да молодец Алексей Алексеевич, ай да сын у меня», а затем, так я не насладившись радостью, в упоении вдруг стал мысленно спорить. Ни мало ни много — с самим Достоевским, который утверждал, что красота спасет мир. «Нет, не красоте спасать его, ведь когда ее много, — думал Грахов, — она падает в истинной цене. И вот я кричу вам; Федор Михайлович, туда, на вашу вершину: «Да и как понимать красоту? Ее надо еще рассмотреть. Нет, меня и этот мир если уж что спасет, так спасет любовь и добро, добро, конечно же, в духовном, а не в стеклянном, каменном, деревянном, металлическом смысле… Впрочем, все это глупости…»
И тут он мысленно обратился к ней, ему показалось, что его зов пролетел сотни километров и был, вне всякого сомнения, услышан в городе на реке Белой: «Неужели ты в эту ночь спишь? Я ведь чувствую: не спишь, не можешь спать!»
6
На следующий день он, конечно, в Уфу не полетел — ходил в суд, куда Антонина, сказавшись больной, не явилась. Дело перенесли, и можно было лететь — в распоряжении Грахова было две недели. Наконец суд состоялся, Антонина, неудовлетворенная его решением, пришла в редакцию к начальству Грахова, писала в разные инстанции, начались разбирательства, новые суды, встречи с адвокатами, судебными исполнителями, а дома — ежедневные тяжкие объяснения, скандалы. Она решила не сдаваться, ради Алешки рассталась с Романом Славиным, и Грахов в душе сочувствовал ей, ценил ее настойчивость, видел в этом не только желание одержать верх — она боролась тоже за своего сына. А затем понял, что ни он, ни она не владеют ситуацией. Ею завладел Алешка — видя, что происходит между родителями, отбился, как говорится, совсем от рук, учился с каждым днем хуже, хуже, никого не слушал ни в школе, ни дома. Антонина задаривала его подарками, Грахов не смел возражать — она ему мать, тем более что главное препятствие между ними и матерью — Роман Славин — исчезло с горизонта. Короче говоря, Грахов понял, что он и Антонина теряют сына, и ему было не до Уфы.
Тут бы Грахову тоже отступиться, помочь Алешке опять полюбить мать, пожертвовать ради будущего сына всем.
Зимой он снова лег в больницу, и там обнаружили, что язва у него превратилась в рак. Умирал Грахов изможденным, почти высохшим стариком в теплые солнечные дни, из палаты видел свежее, молодое весеннее небо. Незадолго до смерти он попросил пригласить к нему Антонину и сына, и когда они вошли в палату, увидел в глазах Алешки застывший ужас.
— Прости за все, Тоня, береги сына, — сказал он.
— И ты меня прости, — едва слышно сказала Антонина. — Может, поздно очень, но я принесла тебе воду и лимоны…
— Нет, Тоня, не поздно. Спасибо, — улыбнулся он. — Родной мой, Алешенька, слушай маму, учись хорошо и расти, сынок, хорошим человеком. — Грахов сомкнул реки, чтобы не видеть больше ужаса в глазах сына, сказал: — Прощайте. Спасибо, что пришли.
После ухода Антонины с сыном, Грахов почувствовал облегчение в душе, им овладело в последний раз спокойствие, вернулась полная, уже ничем не отягчаемая ясность сознания. Спор был закончен. Антонина и сын оставались в живых. Он ведь почувствовал, когда они были в палате, как уже далек от них, что уже стояла между ними стена, какая-то мембрана, отделившая его от жизни. И Грахов в последние часы жизни, уже не для себя, а ради истины, признал, что Антонина в целом оказалась права. Она совершала ошибки, а кто их не совершает, но в самом главном была права. Вряд ли она осознавала до конца, что поступает правильно. Безвольного мужа разлюбила — правильно, ведь есть же справедливый, хотя и жестокий закон естественного отбора, она не хотела, повторения его, граховской судьбы, в своем сыне — правильно, она не отступилась от Алешки, когда и шансов на победу у нее почти не было, — правильно, ведь что было бы с Алексеем Алексеевичем теперь, если бы она сдалась тогда. Не сдавалась, возможно инстинктивно предчувствуя близкую его, Грахова, смерть. Грахов задумался над последним вопросом в своей жизни: почему же так вышло, что Антонина, будучи далеко не мудрой женщиной, поступала, оказывается, мудро, почему все-таки она одержала верх, если даже допустить, что его болезнь, очевидно, близкая смерть, чистая случайность? Он нашел ответ, поразивший и обрадовавший его. Он догадался, что земная жизнь — по существу женская цивилизация. В сознании Грахова возникало множество фактов, подтверждающих эту догадку, то, что главным звеном в жизни природа избрала женщину, и он, забывшись стал мечтать о том, какую интересную книгу мог бы написать… Грахов до последних минут оставался Граховым.
Читать дальше