Публика взрывается смехом. Он оценивает эти раскаты хохота, словно проверяет устойчивость камня под напором речного потока, и еще до того, как утихнут последние всплески ликования, бросается в атаку:
– Так на чем мы остановились? Прапорщик… киборг…
Он вновь утрированно пародирует твердую, решительную походку, шлет публике легкую заискивающую улыбку, вызывающую у меня спазмы желудка.
– Прапорщик все время подгоняет меня: « Я́лла , надо двигаться, чтобы не опоздать, упаси боже, не пропустить». А я ему: «Что́, командир?» Он смотрит на меня как на умственно отсталого: «Они не станут тебя ждать целый день, – говорит он. – Ты ведь знаешь, как это с похоронами, да еще в Иерусалиме, со всеми их религиозными обычаями и законами. Рухама не сказала, что ты должен быть в четыре на кладбище Гиват Шауль?» – «Кто это Рухама?» Сижу на кровати, уставившись на него. Клянусь, я никогда еще не видел прапорщиков так близко, может быть, только в журнале «National Geographic». А он говорит: «Позвонили из твоей школы, чтобы тебе сказали, сам директор позвонил, ты должен быть в четыре на кладбище». А я не понимаю, что́ он говорит. Все, что они говорят мне, – я слышу впервые в жизни. И с чего бы вдруг наш директор школы стал обо мне говорить? Откуда директор вообще знает, кто я такой? Что именно он сказал? У меня есть еще один вопрос, который я должен задать прапорщику, но мне стыдно спрашивать, я не знаю, как спрашивают о таких вещах, да еще самого прапорщика, человека, которого я, по правде, совсем не знаю. Но вместо этого получается, что я его спрашиваю: «Почему я должен собирать рюкзак?» Прапорщик смотрит вверх, на потолок палатки, словно уже окончательно отчаялся и махнул на меня рукой. Он говорит: « Хабуб [99] Хабу́б – дорогой, дорогуша ( сленг, арабск. ).
, ты еще не понял? Ты сюда уже не вернешься». Я спрашиваю: «Почему?» – «Да потому, что у вас шива́ [100] Шива́ ( букв . «семь») – семь дней траура, следующие за похоронами близкого родственника.
, – говорит он мне, – и когда она закончится, все твои дружки уже все здесь закончат».
– Прекрасно, теперь выясняется, что в программе еще и шива . Правда же, обо всем подумали, разнообразная программа, все предусмотрели, но только почему меня не поставили в известность? А я, слушая все это, больше всего на свете хочу спать, прямо умираю. Зеваю все время. Даже прямо в лицо прапорщику. Не могу с собой совладать. Расчищаю себе место на кровати, отодвигаю в сторону вещи, укладываюсь, закрываю глаза и исчезаю.
Он, на сцене, закрывает глаза, неподвижно замирает. И когда он стоит, опустив веки, лицо светлеет, исполняется выразительности и даже возвышенной духовности. Рука рассеянно теребит край рубахи. От жалости к нему у меня заходится сердце, но тут он открывает рот:
– Вы ведь знаете эти армейские кровати, которые посреди ночи складываются, а ты внутри, они проглатывают тебя, словно хищное растение? Утром приходят твои товарищи, а Довале нет, совершенно исчез, только очки и шнурки от ботинок, а кровать облизывает губы и слегка рыгает?
Кое-где – легкие смешки. Публика не уверена, можно ли смеяться в такую минуту. Однако двое молодых людей в кожаных одеждах, только они, разражаются негромким продолжительным смехом, этаким странным мурлыканьем, распространяя беспокойство на столики неподалеку. Смотрю на них и думаю: как же я двадцать пять лет подряд изо дня в день впитывал радиацию, исходящую от подобных людей, пока не пришел момент, после Тамары, уже без Тамары, когда, по-видимому, был уже не в состоянии поглощать и начал извергать наружу все, что накопилось.
– Вставай, – строго говорит мне прапорщик, – какого черта ты разлегся?
И тогда я встаю. Жду. Будто он вот-вот уйдет, а я снова улягусь спать. Ненадолго, только до момента, пока все пройдет и мы все забудем. Вернемся к тому, что было до всех этих глупостей.
Но он уже начал психовать, я его раздражал, этого прапорщика, однако раздражался он с осторожностью.
– Отодвинься, – говорит он мне, – стой здесь, дай-ка мне уложить твои вещи.
Я не понимаю. Прапорщик соберет мой рюкзак? Даже не знаю, это вроде как Саддам Хусейн подходит к вам в ресторане: «Могу ли я заинтересовать вас карамелизированным суфле из лесных ягод, которое я приготовил собственноручно?»
Он останавливается. Ждет. Надеется, что в публике раздастся смех, который почему-то запаздывает. Глаза его моментально становятся чистыми и ясными. Он безошибочно определяет ловушку, расставленную публикой: история, которую он рассказывает, уничтожает всякую возможность над ней посмеяться. Я вижу, как работает его мысль. Он немедленно принимается за определение новых границ игрового поля, выдает нам разрешение:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу