— Нет, — помолчав, качнул головой Винт, — даже у ветра нет цели, как нет и у того, кто дует. Может быть, есть у того, кто ищет, не закрывая глаз.
— Это еще не повод, чтобы не жениться, — улыбнулась она. — Я видела вашу Елену. Это настоящая женщина.
— Почему настоящая?
— У нее нет претензий, которые вы не смогли бы удовлетворить. Ни одно из ее ожиданий вы не сможете обмануть, потому что она ничего не ждет. Она предпочитает вас как вы есть, а не то, что вы о себе думаете. Она не оскорбит вашего достоинства и не пожертвует своим, которое вы любите в ней больше остального. Она не станет докучать несвоевременными ласками, но лучшие из них всегда совпадут с вашими желаниями. Даже скудные ваши мысли будут в ее кулинарном исполнении как царский ужин.
— Вы говорите о себе...
— Женщины всегда одинаковы.
— Но мужчина может придти не туда, где его ждут. Плуг судьбы иногда обнажает неплодные почвы...
— Смелее, Александр Васильевич, зерна брошены, ждите всходов.
— Кто соберет урожай? — Винт поднялся с танкетки, направился к двери, остановился, смотрел на ее трогательный, сверкающий изнутри профиль.
— Не оглядывайтесь, Александр Васильевич, жнец еще не вышел в поле, потому что мысль еще не выносила свой приплод.
— Да, — с торжественным полупоклоном ответствовал Винт. — Я готов отдать десять собственных любовей за то, чтоб к вам пришла одна. Достойная вас.
— Спасибо, она уже есть у меня... Но если придется, я напомню судьбе о вашей жертве.
Винт вернулся в комнату, где ровно дышал кофейный вечер, и разговор перешел от эпической истории народа к провинциальной аненцефальной философии.
— Александр Васильевич, — обратился к нему теоретик, — что вы думаете об алтарях отечества?
— Алтари и отечество — разные вещи, — заметил Дювалье, — они редко совпадают, иногда вообще несовместимы, отсюда у граждан аллергия к подобным аллегориям.
Винт посмотрел на Гаутаму, окаменевшего в медитации.
— Темно, — сказал Винт, повернул выключатель: под потолком на тонкой веревочке провода вспыхнула лампочка Ильича.
— Так как же, Александр Васильевич, — не отступал теоретик. — Как ваша индивидуальная трудовая деятельность — сбор милостыни, налог на милосердие — сочетается с высотой алтарей и величием отечества?
Винт задумчиво ссыпал с ложки растворимый кофе в чашку, залил кипятком, мешал ложкой.
— Матери-родине, — сказал Винт, проходя взглядом по лицам: напряженная острая маска теоретика, размытое пятно Дювалье, скульптурное изваяние Арбуза, — матери-родине можно простить все, — проституцию и воровство, и даже то, что она сама отказывается от родительских прав на собственных детей...
— Не хитри, Винт, — сказал Дювалье.
— Да, иногда я собираю милостыню, — продолжал Винт, — но лишь для того, чтобы люди не закостенели в равнодушии. Я мытарь милосердия. Что до остального, то сентиментальная привязанность к алтарям, думаю, мешает трезво разглядеть отечество, таково ли оно, какое унаследовано, или его успели подменить злодеи и фальсифицировать аненцефалы.
— Отлично сказано, — оценил теоретик, — ваша мысль способна совершать непредставимые — для вас — неожиданные прыжки. Но вот как мытарь милосердия вы должны — по ходу эксперимента — смотреть не на руки, а на лицо дающего, что в этом лице меняется? Улавливаете ли вы патологию общества или какие-либо иные симптомы?
— Симптомы, — размышлял Винт, — конечно, улавливаю. В лицах все чаще появляется веселая ненависть. Как сыпь на теле, когда болезнь перевалила опасный рубеже, и выздоровление — вопрос времени, а время, — продолжал Винт, отвечая кому-то внутри себя, — время — это лик безумия. Безумие жизни — коллективно, безумие смерти — индивидуально. Кто найдет выход из безумия, будет прославлен как величайший благодетель человечества. Если ненависть, которую вы вводите в логику построения вашей теории, если эта ненависть утратит веселость, она возьмется за оружие... и тогда милосердие отвернется от алтарей и покинет отечество...
«Милый мой лисенок, — читала она, — моя любовь к тебе — дух творчества. Ребенок, мой мальчик, которого ты, возможно, когда-нибудь, не сейчас, не сразу, родишь — это корабль, отправляющийся к берегам, о них мы не ведали прежде, а ты — знамя на мачте этого корабля. Моя надежда — чтоб знамя осталось чистым. Человеку необходимо знамя. Прости, что разбрасываюсь мыслями — дурная интеллигентская привычка к широким жестам, от которых ничего не происходит. Не от небрежения собственным, наследованным или обретенным, внутренним миром, но от того, что русскому человеку самого себя всегда мало, он стремится втащить в себя остальной мир или перенести себя в него. Иначе — зачем? к чему все наши усилия? Я выбираю самое нетленное из знамен, любовь, — знак исчезающего и почти исчезнувшего состояния, оно выглядит анахронизмом, не свойством классической поры, но каким-то обрядом, смысл и назначение которого забыты вместе с людьми, ради которых это и творилось. Все это исчезает в перспективе, когда океан втягивает в себя дыхание континента, и море дышит землей, выманивая то, что не укрепилось в ней, было чужим или странным, и корабль — сердце на топе мачты — с мнимой неохотой, сдерживая жажду разбега, уходит дальше и дальше. Одно знамя — на одну жизнь. Первое без второго — тряпка забытого назначения, второе без первого — преснятина, лишенная вкуса победы. Зачем тебе то и другое, если ты укоренена на берегу и не вглядываешься в даль в тоске смертельного ожидания: никто не обещал придти и освободить, зачем тебе? Зачем тебе свобода? Чтобы взлететь птицей? Или могучим усилием преобразовать человеческие отношения? Или проникнуть в их глубину, извлечь из натального состояния то, что принадлежит плодоношению будущих времен? Едва ли. Свою коротенькую бестолковую жизнь ты пройдешь по теневой стороне в скромном удовлетворении куцых потребностей. И при этом можешь и должна остаться прелестным существом, могущим составить счастье порядочного человека. И слава удаче, если такое случится и останется с тобой как свойство данности...»
Читать дальше