— Скажите, Егор Иванович, — тихо спрашивал Пономарев, оглядывая публику, наполнявшую конюшню на улице Петра Крестителя, — отчего у вас многие носят бороду?
Он сидел в углу рядом с Бонтецки на шатком стуле с оборванным сиденьем и кривой спинкой, прозрачными, будто хрустальными глазами смотрел на прибывающие лица, столь разные, что они не умещались в какую-то либо типологию, — тощие и толстые, и умеренной упитанности, они несли на себе печать отстраненного грустного интереса к имеющему быть чтению стихов автором — тоненькой, с худым личиком полуторной молодости женщиной, одетой в некий размахай фиолетовых оттенков с зелеными полосками, кружочками и, возможно, цветами; поэтесса рассеянно ходила между прибывавших гостей и что-то посасывала из детской бутылочки и ужасно волновалась в предчувствии успеха, хотя, очевидно, волноваться ей приходилось не раз, поскольку она читала часто и всегда в присутствии собственной избранной публики, — инженеров, фотографов, филологов, кочегаров, модельеров и ещё каких-то мальчиков и девочек неопределенного пола и рода занятий. Их всех объединяла любовь к чему-то этакому. К чему-то такому, что могло протянуться от секса до ангелов во всех направлениях и временах.
— Жалко их, — вздохнул Пономарев.
— Людей всегда жалко, — наставительно заметил Бонтецки и почувствовал жалость и даже глаза его как будто заблестели. — Все люди достойны единственного — жалости. Океан небытия смывает наши судьбы. Мы — вместе, как в банке, на этой земле, но каждый — наособицу, как икринка, со своим будущим, возможным, миром. В худшем случае — только на закуску.
— Сколь мрачно вы настроены, — снова вздохнул Пономарев.
— А почему я должен быть настроен радостно? — равнодушно ответил Бонтецки. — Счастье — противоестественное состояние. Если есть смерть, если есть одиночество, если есть непонимание, а оно всегда есть, — о каком счастье может идти речь? Вскорости я завершаю пятый десяток жизни. Много? Мало? Миг? Откуда я знаю?.. Я видел многих людей. Даже и не перечислить, скольких людей я видел. Так что с того? Что ими движут? Инстинкты? Это слишком примитивный ответ. Высшие интересы и цели? Я не верю этому. Об идеалах начинают говорить, когда вас собираются облапошить. Законы эволюции? Помилуйте! Каким зрением надо обладать, чтобы проследить эволюцию от коацерватной капли до человека? Законы истории? А кто законодатель?
— Вы входите в энтузиазм, — осторожно заметил Пономарев, — и на нас обращают внимание.
— Да, простите, — спохватился Бонтецки. — Эмоции излишни при рассуждениях о человеке. Святы святцы. Стеклянные стекла. Неосознанное отчаяние. Стратегия поиска: несовместимость, пересечение, включение. А поиск стратегии? Пустота, мираж, ошибка, и всякий раз драматическая. Сейчас начнут читать, давайте выйдем в другую комнату.
Они пробрались между стульями и ногами под осуждающими взглядами, вошли в маленькую соседнюю комнатку без дверей. Было слышно, как кто-то представил поэтессу публике, сказав, что её стихи такие же сложные, как и вся наша жизнь, и поэтесса начала читать, — внятно и старательно. Стихи были действительно непонятны, как вся их жизнь, но в стихах, как и в жизни, проскальзывали неожиданные трогательные образы, символы несуществующего,
— Так вот, — шепотом продолжал Бонтецки, склонясь к Пономареву, — к вопросу о бороде. Почему к нам, таким, в сущности, ненужным в мобилизованном обществе, ходит публика, знаете? Не оттого, что ищут откровения, и не оттого, что хотят сопережить, и не оттого, что будто бы понимают мир точно так, как наши авторы, а оттого, что им некуда деться. Здесь у нас то, чего нет в других местах, — и вялый эпатаж, и намек на подсознательное, и полунамек на бунт, и множество иных восьмушек намеков. И ведь хотят куда-нибудь деться от пустоты. А здесь — наполнение, эзотерический ритуал, почти магия. Интересно ведь? Неосознанная жажда автократии, претензии на всеобщность, сопричастность сомнению — движению от покоя к неустойчивому равновесию. И главное — непонятно, речь! Это система символов реальности. «Мысль изреченная есть ложь». Поэтому никогда не знаешь, о чем речуют. Зато возможность угадывания какова! Это почти творчество — угадать значения символов, о которых и сам символ не ведает, ложь во спасение от лжи...
Пономарев одновременно слушал остро, чутко и Бонтецки, и поэтессу, и во взгляде его, и в лице выражалась деятельная работа.
Читать дальше