Пономарев быстро стиснул протянутую руку и легко и стремительно пошел прочь.
«Странный человек, — подумал Борисов, — странник?»
11. Pèlerins [113] странники (фр.)
Нотабене: в каждом провинциале живет страх, поэтому провинциал не станет жителем Вселенной в ближайшие полтора миллиона лет; жить среди них и наблюдать их утомительно, но интересно, — тонкости их взаимосвязей и отношений намного превосходят систему отношений в стаде обезьян или в стае птиц, поскольку часто непредсказуемы и для них самих и для посторонних наблюдателей; страх — невидимая пружина их видимых поступков.
Эти были пилигримы, и слово стало их чашей и проклятием.
Если Бог хотел проклясть детей своих, он проклял их словом, он научил их речи, но не дал смысла речей, и вот они бьются тысячелетия в поиске единственной тайны, единственного обладания, которое — как они наивно верят — даст им случай ускользнуть от небытия, закрепиться в памяти и тем самым повториться в других людях.
Поэзия не терпит покоя, и одни из них возносились к надмирному, пытаясь вырваться из гравитации культуры, чтобы видеть переливы облаков и бесконечное пульсирующее пространство, другие, напротив, спускались в ад театральных страстей, в пульсацию предстаты, третьи в полете парили на грани сфер, земной и небесной, ускользая от определенности, четвертые были рассказчики: я смотрю на падающий снег и вижу, что это не снег, а влажные звезды моей прошлогодней любви... я еду в авто и чувствую, как мне в душу вливается бензинный яд... я читаю Пушкина и возвышаюсь вместе с ним, спасибо, Саша... я бегу по взлетной полосе и капаю на бетон алыми розами моей страсти, куда же ты, любимая, так твою и так; пятые были барабанщики, шестые — теоретики-версификаторы, седьмые — сантехники идеологии...
Нотабене: в литературу уходят, как в болезнь...
Эти были пилигримы — в жгучей обезвлаженности немоты, в сочащемся удушье тумана — уходили от пошлости, как уходят из города, унося с собою единственное достояние — душу и мысли. Мертвый город цеплялся, чтобы одухотворить и осмыслить развалины, в которых никто не жил — туда водили туристов. Для идиотического лицезрения. Посмотрите налево, посмотрите направо: вот кровать, где он, извините, нет, нет, ничего такого, все было возвышенно и деловито; вот кресло, где покоилась задница великого человека; вот заметки на полях чужих книг, а вот заметки на полях собственных книг, да, вы правы, сейчас книги выпускают без полей, а раз нет полей, значит, нет и заметок, а вот стило, коим он начертал, предначертал, очертил, вычертил, зачертил, подчеркнул, перечеркнул, вычеркнул. Уходили из города пошлости, оставляя его смотрителям развалин. Бедные молебогцы, вы объелись враньем традиции по самый фарингс и как хронические аэроглоты, рыгаете кислым духом застойного воздуха; вы уходите из города, и на ваших пелеринах пилигримов — перекрестье — в спину — скептический взгляд истории. Не путать с историческим взглядом: многозначительность — не многозначность. Знак — талант: две тысячи рублей золотом, их нужно отчеканить. Материал, мастерство, и пошло по рукам, пока не изотрется барельеф, сохранив впадины ушей и глаз, — кто не слышит, тот слеп, кто не видит, тот глух, и гад морских подводный ход, и дольней лозы прозябанье...
Лицо, как серое пятно в воронке бороды. Лоб крутой, шишковатый, гладкий, как граната. И еще лицо — бабье, в пятнах плесени и бабьи же пальцы плавно стекают к первым фалангам, похоть подлости, однако называет себя «поэт». И еще лицо — испитое, дергается, конвульсирует, будто кричит: я-а-а-а! И еще — круглое, буддоподобное, тело большое, мясистое, теплое, в нем поэзия тонет, сытая ситниками метафор. И еще борода, глаз не поймать, они устремлены к Богу — страх беззащитности. О чем писали бы евреи, если бы не было Ветхого завета? Страх пустоты.
Каждый выходил из своих ворот, ближних — северных, южных, западных или восточных, в разное время, и сошлись у первого перекрестка. Три камня по пояс в земле. На одном — символ фикции: «государство — это мы». На другом — символ фикции: «Бог — внутри нас». А на третьем — голос. Когда уходили, безглазая голова камня смотрела вслед.
Шутовство ярости — дальневосточные сладости рассудка.
Бедные молебогцы. Пугливая толпа беглецов выделяла голоса, — мрачные и вакхические, деланно — бесшабашные и бездельно — воинственные, они пугали оставшихся за стенами неисполнимой угрозой праведной расплаты, но по мере вхождения в даль полет звука ослабевал, и слова падали в пыль, а сама толпа — корпускулы мигов и миров — вытягивалась в нитку.
Читать дальше