— Вы фанатик, — вздрогнул депутат и умоляюще взглянул на Гаутаму, тот улыбнулся. — Фанатизм в двадцатом веке принес море боли и крови, неужели вам этого мало?
— При чем здесь я? — террорист в один глоток выпил остывший кофе, поставил чашку на стол, сжал, скрестя, пальцы рук, положил на колени. — Фанатизм прошлого еще не исчерпал себя, он продолжает по инерции двигаться, и те, кто мечтает о возврате призраков, еще у руля, надо выбросить их за борт и положить судно на другой курс, — он помолчал, обдумывая. — Я всего лишь исполняю волю истории.
— Сама история вам это поручила? — спросил депутат, думая, что он прав и должен, как единственный представитель местной советской власти здесь, в этом странном временном доме среди странных временных людей со странными временными мыслями противостоять идеологической ереси: плюрализм плюрализмом, но должны же быть и социальные приличия! — Я не хочу говорить... вам! — подчеркнул он. — Вам говорить о руководящей роли партии — я коммунист — этому сейчас у населения нет доверия, но, как бы то ни было, во всяком социализированном обществе есть авангард, есть первый эшелон власти, ведь так?
— Я в последнем эшелоне, в последнем вагоне, — масляно улыбнулся террорист, — и вижу: мы едем не в ту сторону.
«Любезнейший друг мой, Александр Иванович, — писал себе А. И. Герцен, — Сашенька, Сашуленька, я называю тебя именами, какими ты хотел бы, чтобы тебя называли в детстве. Здравствуй, долгие тебе лета, если небеса и судьба отпустят тебе полные сроки для завершения всех твоих замыслов, величайший из которых — борьба за освобождение от гнета. Здравствуй и прими мою печаль — полвека жизни твоей, прошедшие в трудах и борениях, полвека, не лучшего в истории человечества, позади. Самое время подвести итоги. Они неутешительны, Александр Иванович, и весьма. Все более и более посещают меня сомнения относительно будущего моего многострадального и покорного в непокорном терпении народа и отечества. Некогда пламенный Виссарион завидовал русским, которые станут жить в России в 1941 году в полном расцвете своих неистовых сил, раскованных для необычайного возрождения талантов. Некогда и я мечтал о таком будущем цветении, лишь связывая времена и сроки с уходом Пушкина: завидую русским, которые будут жить в 1937 году и тем более в 1987. Однако сейчас я отношусь к прежним своим мечтам довольно скептически. Мне кажется, вернее, я убеждаюсь, что России предстоит долгая мучительная болезнь, возможно, смертельная или, во всяком случае, изматывающая так, что и сил не хватит поднять голову и взглянуть в зеркало истории, чтобы увидеть, что же осталось от прежде прекрасного лица, какими гримасами явилась внутренняя боль, калечащая тело, лишающая душу гармонии. Ты представляешь, любезнейший Сашенька или — прости за каламбур — мы оба представляем, что отдаленное грядущее нашей родины более чем мрачно, оно гнусно. Не спознавшись с республиканизмом и демократией европейского толка — даже при всех их недоговоренностях и лицемериях — не вкусив целительного, избавляющего от удушья глотка свободы, Россия неизбежно впадет в пошлое тиранство над собственным народом. Да, народ поднимется, это я знаю, в это я верую, ибо если в это не веровать, тогда вся жизнь моя напрасна. Поднимется и поколеблет трон и неизбежно свалит его, но тотчас на место трона будет с восторгом поставлен какой-нибудь пень или чурбан и на него воссядет мелочный, подозрительный, мстительный тиран, тотчас установит свою собственную династию всяческих маленьких и больших тиранов, и каждый последующий из них будет мелочнее и глупее предыдущего, пока все это не закончится большой грязной ямой помоев истории. Это и твоя, и моя личная трагедии. Ведая полную неприглядность правды, мы должны, я в тебе, а ты во всей читающей публике поддерживать призрачность надежд, весьма и весьма несбыточных. Это ли не глубина печали? Это ли не разверстость отчаяния? Но тем более я счастлив, что никто, ни родные, ни близкие не отклонили меня от избранного пути. Пусть нет у нас реальных результатов, но грядущий переворот, каким бы он ни был, близок, близок».
Винт день от дня преображался, у него появились денежки, он прилип к кооперативной торговле фруктами, и благодаря какой-то своей неустроенности и шкодливости в облике своем привлекал людей и недоверчивых, и простоватых. И завел себе новый серый костюм и светлый попсовый плащик — жара стояла гнетущая, а он мечтал о недолгом похолодании, чтоб пройтись в плаще — и шляпу с крохотным сутенерским перышком на тулье, и голубоватые ботинки. Раза два в неделю он пропадал из дома и возвращался, обмаслясь удовольствием, как мартовский кот. Он крутил любовь, как шарманку, и все существо его, обостренное недугом, ловило, будто вселенское ухо, музыку высших, горних сфер блаженства. Баховские фуги можно исполнять и на балалайке, а красочное богатство инструментовки — это, извините, излишество. Ему становились безразличны и приколы сожителей, и проблемы перестройки в стране, и глобальные недоразумения войны и мира.
Читать дальше