— Пожалуйста, — попросил К. М., — если можно, закройте вагон на ключ. Мы едем до конца и будем спать всю ночь.
Проводница постояла, глядя в пустоту вагона и, когда К. М. сунул ей в карман рубль, молча повернулась и ушла, тяжело ступая. Глухо брякнула ключом, закрыла дверь.
— Как таинственно и страшно! — услышал он влажный шепот от окна. Увидел мягкие очертания головы, угадал полураскрытые губы.
Зачем? — подумал он. — К чему мне эта молодая и, скорее, вздорная особа? Мне, испытавшему лучшие, неповторимейшие свои дни? Как ее представить брату и матери? Что станут потом говорить на деревне?
— Сядь рядышком и не бойся, — прошептала она, блеснув таинственно глазами. Он рассмеялся и сел. — Ты филин, — тем же шепотом сказала она, прижимаясь мягким и теплым плечом и бедром. Ее волосы пахли угарной влагой и кожа лица матово блестела. — Мы оба ночные птицы. Полетим в ночное никуда. Ты знаешь, есть утреннее никуда, оно сначала розовое и прозрачное, а затем желтое и пыльное, как ядовитый туман. Есть дневное никуда, оно совсем бесцветное. И есть ночное никуда, оно наполнено запахами, шорохами, тайной.
Он молчал. Тишина и темнота, и слабый желтый свет в окна приносили покой, мир, безмятежность. Он задремал и не заметил, как вагон вздрогнул, дернулся вперед и заскользил, постукивая и поскрипывая. Огни в окнах отплывали назад, сменяясь резкими тенями и силуэтами столбов и зданий, изредка врывались внезапные, все разом обозначавшие потоки сильного света станционных прожекторов, потом снова внутри пустого вагона метались тени быстрее и быстрее, пока поезд набирал ход.
Проснулся К. М. под утро. Поезд стоял. Она спала, положив голову на его плечо. Во сне лоб ее был бледен и нежен, ресницы темными полукружьями оттеняли щеки и, как у всякого спящего лицо казалось замкнутым, чужим, прекрасным. Он осторожно шевельнулся, высвободил плечо. Она слабо качнула ресницами, чмокнула губами, легко вздохнула и отодвинула голову, продолжая спать.
Поезд, неподвижный и молчаливый, стоял возле полустанка, выгнувшись дугой во всю длину. Маленькое чистое здание станции было пустым. По платформе невдалеке прохаживались редкие пассажиры. Все остальное пространство занимал лес и низкое сиренево-бледное небо над ним. Где-то в лесу резко, механически кричал петух.
К. М. походил по платформе, покурил, вернулся в вагон. Она еще спала, но как только он сел, тотчас проснулась, и, не открывая глаз, снова положила голову ему на плечо.
— Я думала, ты никогда не вернешься, — сказала она.
— Почему?
— Не знаю. Проснулась, а тебя нет. А по небу летают большие вороны, и крылья у них, как растопыренные руки. Я подумала, ты с ними. Одна из них все оглядывалась на лету, и я решила, это ты.
Поезд тронулся с места, в окне проплыло низкое чистое здание разъезда, кусты, низко подрезанные деревья, покрытые жирной коричневой пылью, придорожный шлагбаум на переезде, лысые поляны, редкие песчаные овраги, и снова лес, то лиственный, то хвойный, он пошел пестро-зеленой стеной, а вдоль нее волнами взбегали, падали на непрерывно мелькавших столбах телеграфные провода.
— Я хочу есть, — рассмеялась она, а он удивился себе, насколько прелестны казались ему в ней сочетание и переходы от мудрой углубленности к детской искренней простоте. Он поднял столик на спинке кресла перед собой, развязал рюкзак, выставил бутылки с минеральной водой, бутерброды.
— А ты? — спросила она.
— Я потом.
— Тогда и я не стану есть. Пусть умру от голода.
— Ну хорошо, хорошо, — рассмеялся он, — не нужно умирать от чьей-то прихоти.
Лес за окном кончился, неожиданно оборвался, как граница иной жизни, отгороженной и таинственной своей неугаданностью, и открылась просторная земля, широкая, буро-зеленая, с трепетной дрожью воздуха от первого утреннего солнца. В дальней дали белесыми клочьями висел расходящийся туман.
— Все мои предки, исключая отца, он другой породы, — рассказывал К. М. — все они деревенские, давние на земле, возможно, от времен половцев, лифляндцев, шведов. Со времен псковской вольницы. Не дарованные от иноземцев автократы, как москвичи, а натуральные псковские мужики и бабы, неспешные и сметливые. Бойкие языком и лукавые мыслью. Хитроумные выдумкой. Стойкие в переменах. Короче: мужчины себе на уме. Все они были хитрецы, как это обычно в деревнях. Для них — в глубине натуры — что эта власть, что другая, — едино: думают каждый по-своему, а говорят, что от них хотят услышать. Совсем как нынешние интеллигенты. Только не мучаются угрызениями да не балуются философией, а водочкой. По крайности, хоть польза — внутренности очищает. И там, среди этих мужиков в противность городу, личностей больше, чем людей.
Читать дальше