— Из секретной... бумаги? — спросил кто-то из зала.
— Нет, — после паузы говорит Евгений Мартьяныч, — но он ведь как — не смотрел, могла оказаться и секретной.
И все. Ничего страшного. Никакой трагедии еще не произошло. Но, судя по всему, она вполне может сейчас произойти.
Евгений Мартьяныч кончил читать протокол и сам же себе дал первое слово.
— Конечно, — начал он, — вроде бы Евгений Шашерин не совершил ничего ужасного. Но это только на первый взгляд. Ну, привел собаку. Но нельзя забывать, что нас здесь тысяча человек! Если каждый приведет собаку... Еще, — говорит он, — часто замечаю, многие курят в недозволенных местах...
«Женя-то как раз некурящий», — думаю я.
— Бросил спичку, стружка промасленная, и пожалуйста — пожар...
Я гляжу на некоторые лица и с удивлением вижу — действует! Уже по лестницам, шлепая слюной, прыгает тысяча собак...
— Ну так вот, — заканчивает Евгений Мартьяныч, — я и спрашиваю, можно ли поступать, как это сделал Шашерин?
И я вдруг встаю, втулки на проволоке звякают, и говорю:
— Можно!
И сажусь. И, сразу поняв, что высказался не совсем ясно, снова встаю:
— Можно! По-моему, многое уже можно...
Снова сажусь, и опять вижу — все в недоумении, и опять поднимаюсь, уже надолго:
— Ну ладно, займемся делом. Для начала выведем те девятьсот девяносто девять собак, которых привел уже не Женя, а исключительно Евгений Мартьяныч...
Неожиданно многие смеются.
— Дальше. Погасим тот гигантский пожар, который вспыхнул тоже не по вине Шашерина...
Все расходятся, довольные, что еще осталось время пообедать и что с Женей все обошлось. Словно это с самого начала не зависело только от них.
И даже Евгений Мартьяныч где-то доволен, — он, как я заметил, тоже в глубине души чувствовал к Жене симпатию, но не так уж мы часто прибегаем к этой самой глубине этой самой души. Но раз уж все так решили... И теперь он даже доволен, хотя предвидит: опять ему будут указывать, что не проводится воспитательная работа...
Подходит Феликс Успенский, с пятого этажа, — кое-кто, оказывается, все-таки был, — берет меня за лацкан и своим жирным голосом говорит:
— Ты хорошо выступил. Понимаешь, у всех уже выработался стереотип: раз сукно, графин, протокол — значит, вроде должно что-то крупное произойти, серьезное. Иначе все чувствуют как бы разочарование. А ты этот стереотип разрушил. Молодец...
Из толпы появляется лицо Цагараева, важно кивает. Кто уж мне не нравится, так это Цагараев. Длинные виски, пушистые. А на голове... Мне кажется, он укладку делает, в парикмахерской. И голос такой томный. Я только о нем и знаю, что он раньше в хоре пел и очень о том времени жалеет.
Однажды, как-то в первые месяцы моей работы, весь день я метался вверх-вниз, все завалилось у меня, все орали, грозились. И когда, совсем уж издерганный, спускался я вечером домой, внизу на площадке Емельянов стоял, снабженец, и я спросил у него, когда он мне пермаллой достанет. Так он ничего не ответил, только посмотрел на меня с презрением и отвернулся.
Я прямо застонал.
«Ах, — думаю, — чертова контора, хоть бы она сквозь землю провалилась».
И потом ехал в трамвае и только все думал: «Скорей бы... скорей бы домой доехать... сразу под одеяло, тепло, и спать...»
И вдруг гляжу, пробирается ко мне этот Цагараев. Точно, ко мне. Становится рядом.
— Конечно, — говорит, — теперь у нас скучно. Не то, что раньше.
— А что раньше?
— Ну-у! Раньше самодеятельность была, хор.
«Да, — подумал я, — прет довольно уверенно. Ну ладно, поддамся».
— Ну и кто же пел в этом хоре?
Он помолчал, наслаждаясь минутой.
— Ну, я пел.
— Да?!
— Точно... Спеть?
— Давай.
И он запел. Тенором. Весь трамвай обернулся.
— Вот. Это из «Волшебного стрелка». Теперь из «Тангейзера».
Он спел еще.
— Неплохо.
— Ну, пока.
— Пока.
И теперь он со мной всегда так многозначительно здоровается, словно между нами какая-то тайна.
После работы мы сидим в закутке с Леней Мясниковым, математикой с ним занимаемся. Сквозь перегородку слышно, как там, в цеху, положили доски на стулья, высыпали домино. Ну, еще в обед — понятно, но так, после работы оставаться — это уже уму непостижимо! Шуршат костяшки, их двигают по кругу, мешают. И пошло щелканье...
Постепенно, по голосам, я узнаю всех четверых.
Ну, первый, конечно, Цагараев, лирический тенор.
Второй — Аверкиев, маляр, вернее гальваник. Молчаливый человек. Войдешь к нему, из всех ванн испарения разноцветные, и он там витает, словно дух. А то вдруг явится в столовую с позолоченными усами.
Читать дальше