Книга Насущенко вышла в трудное время. Никогда еще, наверное, у нас не было такого засилья одних авторов (пусть и весьма достойных) над другими, не менее достойными, но не попавшими в орбиту острого читательского интереса, который определяется сейчас лишь степенью политической остроты либо крайней экзотичностью материала или судьбы автора. Признаки эти вовсе не противоречат созданию хорошей литературы — но ориентироваться лишь на них, как это делает читательская масса... Все сделались вдруг «очень левыми» (или «очень правыми»), остальное никого не интересует: люди словно забыли вдруг, что существует огромная жизнь (без всяких экзотических «меток») — и великолепная литература о ней. В борьбе крайностей мы все чаще замечаем лишь крайности, а жизнь и литературу — не видим. А ведь это — наша жизнь и наша литература.
Сколько было радостей в жизни! И одна из главных радостей — возвращение гениальных наших писателей, которые, как звезды, поочередно появлялись из-под уходящей черной тучи, называвшейся Советская власть.
Платонов! Бабель! Олеша! Какая прелесть, какая красота! Оказывается, русская литература не прерывалась, Пушкину и Гоголю было бы на что посмотреть и в нашем веке. И это скрывали от нас!
Последним возвратился Булгаков — и в этом была своя справедливость и закономерность. Самая большая радость и должна быть в конце, чтобы не затмевать предыдущие. И вот — 1966 год, и пошло, покатилось: «Булгаков, Булгаков... Вы еще не читали? Ну как же так?»
Сиреневого цвета журнал «Москва» уже мелькал в пределах досягаемости, в руках знакомых и друзей, и можно было ухватить, уговорить, умолить: «На один день! На одну ночь! Клянусь — я привезу вам на работу, встречу вас с журналом у проходной!» Все так и делали. Журнал выхватывали друг у друга — на несколько часов — и торопливо дочитывали — в транспорте и двигаясь пешком: «Ну еще каплю, еще глоток!..» Ничего слаще не было тогда.
Я, однако, почему-то не спешил, оттягивал встречу, словно надеясь, что она произойдет как-то особенно радостно, не в спешке и не на бегу. Я словно чувствовал себя обязанным оказаться на высоте, выстроить, сочинить встречу так, чтобы она была необыкновенной. Булгаков возвращал нас в яркий, праздничный мир, и нам так хотелось быть достойными его учениками. Унижаться, выпрашивать журнальчик — это было как-то не по-булгаковски... А по-булгаковски — было так.
Я ехал на Карпаты к друзьям, кататься на лыжах. Предвкушение счастья переполняло меня. Только что был Львов, показавшийся мне за те два часа, что я проболтался в нем, необыкновенным, уютным, элегантным, — и вот за окнами пошли снежные горы, с елок ссыпался снег и, падая, успевал сверкнуть на солнце красным, зеленым и синим.
Я чувствовал какой-то радостный голод — но почему-то был уверен, что скоро поем, и поем как-то необыкновенно. Я знал, что въезжаю в праздник. Почему-то я был в вагоне один, что было очень странно. Булгаковщина началась еще до того, как я начал читать: все мы ее жадно ждали, уже давно. И вдруг — со скрипом отъехала дверь — и вошел один человек: карпатский житель, в черном, цвета дегтя, тулупе, в пахучих валенках и — с кастрюлей в рюкзаке. Его непривычное для нашего взгляда лицо, какое-то острое, узкое, розовое от загара, сияло золотой улыбкой. Он раскрыл передо мною кастрюлю — и я буквально пошатнулся от волшебного запаха: горячая, самодельная кровяная карпатская колбаса! Я купил сразу три штуки — и надкусил сразу все! Упоение! Полное счастье? Оказывается, это еще не все. Вдруг снова отъехала дверь — и вошел... не какой-то случайный пассажир — вошел... продавец журналов — Булгаков, ясное дело, назвал бы его как-то повеселей. Продавец протянул ко мне брезентовую сумку, и там кроме пары газет лежали два сиреневых журнала — два номера «Москвы» с булгаковским романом. Вот так и должно это было произойти!
Я жадно откусывал кусок пахучей колбасы — и тут же «кусал» кусок романа. Вот это было уже полное счастье! Иногда я кидал взгляд за окно, там сверкали снежные горы — и там все было прекрасно!
Не много было в моей жизни таких счастливых минут! Но и Булгаковы появляются не часто.
Потом — мы уже старались по-булгаковски жить, и женщины наши натирались кремом Азазелло и летали, как Маргарита, и мы чувствовали себя мощными и блистательными, произнося: «Осетрина бывает только одной свежести: первая, она же последняя», «Ты бы еще винограду сверху положил!» (эта фраза для друзей на веселой гулянке) и — «Никогда и ничего не просите: сами предложат и сами все дадут!» — эти слова поддерживали нас в тягостные минуты. Булгаков поднялся из хляби, как остров, и все мы уцелели благодаря ему. И до сих пор — чуть что, мы тянемся к Булгакову. «Маэстро! Урежьте марш!»
Читать дальше