Впрочем, чутье Моти оказалось гораздо безошибочнее моего, и этот неуловимо-неопределенный Г. Зазубрин принес нам всем гораздо больше радостей, чем Дед Мороз. Но об этом — позже.
— В ближайшие же недели систематизирую свои наброски, — проговорил Мотя.
«Скажи лучше — в ближайшие месяцы!» — подумал я.
Я понимал, что при его образе жизни он может годами (сам рассказывал) изучать одно-единственное письмо Кушелева к Безбородко (вот загадка-то!), упиваясь при этом своей скрупулезностью и объективностью! Ему можно при его богатстве! Откуда, кстати, его богатство? — снова все тот же назойливый вопрос. — Ведь не распродает же он свои коллекции, наоборот — прикупает?.. Ну ладно — не твоя забота!
— Куда теперь держите путь? — тактично проговорил он, намекая, видимо, на неизбежность расставания.
— Да в Публичку, наверное. Посмотрю, что там имеется про нашего орла.
Мотя поднял бровь, показывая, что для серьезного исследования такая поспешность смешна. Но что же делать? Позволить себе жить в его темпе я не могу. Я понимал, что выруливать в этой истории придется мне, а он будет как мешок на плечах. Ну что же — надо терпеть, раз он открыл мне двери хоть какого-то издательства. Придется терпеть его капризы, изображающие высокую духовность и принципиальность, а себе взять роль беспринципного рвача и хапуги; такой расклад как раз и нравится ему.
— Вряд ли вы там найдете хоть что-то достойное! — презрительно процедил он.
Я понимал, что настоящее дело, достойное его, — это, скажем, поиски следов нашего революционера в архиве министра внутренних дел Нессельроде в Париже. Полностью согласен! Надеюсь, мы проведем эти поиски вместе. Но сейчас, когда в опустелой моей жизни мелькнул хотя бы призрак какой-то работы, я просто не в силах отказаться от нее, буквально дрожу.
— Отрицательный результат — тоже результат! — в тон Моте величественно произнес я. Мол, понимаю, что в этой жалкой Публичке вряд ли что-то найдешь, но — добросовестность исследователя заставляет... Ответ этот, как я сразу просек, несколько реанимировал меня в Мотиных глазах. Он остановился, барственно протянул руку.
— Ежечетвергно принимаю. Надеюсь. — он уронил голову на грудь.
— Ежечетвергно? — обрадовался я. — Это значит — сегодня?
— Ежечетвергно! — повторил Мотя уже строго, отвергая мою слишком простую трактовку.
— Ага. — Я, наконец сделал вид, будто что-то понял, и понесся в Публичку.
Разделся, вдохнул почти уже забытый, чуть плесневелый запах книг. Публичка! Сколько раз она меня выручала. Помню, когда меня после института хотели загрести в подводный флот — я отсиживался в ней, всех знал, со всеми подружился. Лишь поздним вечером, когда дежуривший у меня дома патруль уходил, я покидал эти стены. Выручай и сейчас!
Только тут, в запахе книжного тлена, и есть твое место, червяк! Червячок-с! Я бодро пошел по коридору, мимо дребезжащих стеклом стеллажей с желтыми, почти рассыпающимися ветхими книгами. Отлично! По просторной мраморной лестнице, мимо каменных ассирийских скрижалей на площадках, взлетел наверх. Впечатление такое, что те же, что и когда-то, спокойные люди: одни — тихо сидят за столами с зелеными лампами, другие — с легким скрипом вытягивают длинные каталожные ящики карточками, не спеша перебирают их: никуда больше не лезут, но зато здесь чувствуют себя вполне уверенно. А ты зачем улетал?
Неожиданно мимо меня прошла Ляля с бароном Бродбергом, этим известным гуманистом-абстракционистом, и, поскольку мы с ней сегодня уже виделись, ничего не сказала. Как оказалась впереди меня? На машине приехала? И что у нее с бароном Бродбергом? Вряд ли в ее контору забегают сильно пьющие писатели-провинциалы, на которых тот охотится. Так что же? Когда я решился повернуться им вслед — исчезли! За эту секунду они могли только занырнуть на темную служебную винтовую лесенку. Неужели?
И тут покоя нет? Есть тут покой! Спокойно уселся в уютное старинное кресло перед стеллажом, неторопливо вытащил длинный ящичек с плотно воткнутыми карточками, затрепанными по верхам. Побежал ноготками. Заб... зав... заг... зад... зае... Зазубрин, где ты? И от меня хочешь укрыться, как от активной революционной деятельности? Не выйдет. Вот! Брошюра «Дважды родившийся». Ну — этот партийно-романтический стиль мне знаком! Проходили — вернее, пытались проходить. «Дважды родившийся» — это уже намек на подвиг, совершенный буквально при рождении. «Дважды родившийся» — первый раз — для жизни, второй раз, понятно, — для революции. Все ясно. Кто написал? Фамилия автора слегка затрепалась. Ма... Мо... Мое... Мострич! Мотя! Вот это да! Я чуть было не заржал, что было бы кощунством в благоговейной тишине. Значит, его поведение в издательстве: вспышки негодования, выбегания в коридор — все было тщательно рассчитано, чтобы выйти на Зазубрина? Молодец. Я заказал произведение, получил и углубился в чтение — хотя в десятистраничную брошюру трудно углубиться. Однако! Я возбужденно заскрипел креслом: все не так просто. Штучка интересная, начиная с рождения. Родился почему-то в Ташкенте... это, конечно, его личное дело: но почему Мотя выбрал ташкентца? Не потому ли, что там хорошо принимают? Так-так-так! — в задумчивости я приплюснул пальцем нос. Ташкент — город хлебный. Умно! Родители, как и положено, железнодорожные рабочие... Но! В самом начале его жизни произошла странная история: в полуторагодовалом возрасте мальчик упал в арык и чуть не утонул, еле откачали проезжающие дехкане. Мальчик вернулся к жизни, как бы возродился. Вроде бы факт этот не имеет отношения к дальнейшей революционной деятельности Глеба Зазубрина, но какое-то сияние, излучение от него исходит. Умер, воскрес — задается какая-то необыкновенность, божественность судьбы. Мотя не зря раскопал этот факт или придумал — все равно. Умно. Далее — еще более странная вещь: Глеба сразу после этого случая усыновляет (при живых родителях) местный вельможа — банкир Османов, дает ему блестящее образование — сначала в ташкентской классической гимназии, затем в Университетах Каира и Лондона. Да, Мотя силен. Неужто, сочиняя свою брошюру в глухие, безнадежные времена, он знал, что настанет время, когда помчимся в Лондон и Каир? Про революционную деятельность — ноль. Кому это интересно? Вот: был послан советским правительством за границу и, по непроверенным данным, умер в Париже. Вот это гениально! «По непроверенным»! То есть — это требуется еще тщательно проверить. Может, в Париже, а может, и в Мадриде, а может, и в Риме? Тут надо покопаться. Покопаемся! Но почему Мотя для столь сладостной работы выбрал меня, отщепенца, забубенную головушку? Решил наставить на праведный путь? Лично решил? Какая-то больно уж сладкая приманка: я бы и за рубль что угодно написал, а тут — Лондонский университет? Я заметил, что невдалеке, закинув ногу на ногу, сидит Ляля и что-то читает. Вторая приманка? Это посерьезней. Люблю изможденок, всю свою жизнь терял голову от них: глубокие складки по краям рта, почти шрамы, какие-то отметины на лице — то ли уколы, то ли укусы. Волнующая информация! Как говорил один мой друг: лицо обезображено выстрелом из мушкетона в упор в сражении под знаменами герцога Сношальского! Измученный в сражениях человек. А кого волнует чистая кассета, на которой нет никакой информации? Во всяком случае, не меня. Вспоминая ее внешность уже после, задним числом, я вычислил, какая деталь в ней особенно сводила мужчин с ума. Нижняя губа! Губа-дура. При всей ее собранности и четкости, пухлая нижняя губа как-то безвольно оттопыривалась, влажно поблескивала и даже у самых смирных, спокойных людей вызывала вдруг дикие, необузданные мысли: да она, судя по губе, совсем, видно, ничего не соображает!.. да я с ней такое сделаю — она и не поймет! И самое удивительное, что все эти безумные желания исполнялись с нереальной скоростью, с детальным соответствием самому невероятному! И после того как все мечты воплощались, мужик терял голову навсегда. И вступали в силу совсем другие стороны ее характера, выходили на первый план совсем другие ее черты... Но сначала, как и все, я не мог оторваться от чуть поблескивающей безвольной губы...
Читать дальше