— Поцелуев... Николай Петрович!.. Платона Самсоныча племянник?
Видно, слухи тут распространялись довольно быстро, хотя и не совсем точно.
— Да... сын... его друга, — пояснил я. Старичок умильно кивнул.
— А я на тот край поля ходил! — кивая на стол, пояснил он. — Был там у нас... небольшой брифинг! — он довольно утер губы.
— Ясно... — проговорил я. — Вот, Платон Самсонович, — я кивнул на пустые ящики, — просил передать...
Обращаться к сторожу с более конкретными требованиями все-таки было неловко.
— Ясно! — проговорил он. Мы выкинули пустые ящики и загрузили до края заднего стекла салона полные ящики с помидорами.
— Мерзлые! — пояснил он. Я кивнул. — А так — нельзя!.. Нет — конечно — для начальства можно!.. Эти черные «Волги», как грачи, слетаются каждое лето — и доверху их загрузи. А об оплате, ясное дело, и речи нету! Глядишь иной раз на него — жир с него каплями каплет... Думаешь: ну дай ты червонец, не позорься!.. Никогда!.. А так-то — нельзя!
Мы возмущенно с ним выпили водки.
— А что работает по-настоящему один Платон да дочь его Галя, великая труженица, с десятью старухами — это им неважно! Вот запретить — это они любят! — старичок Поцелуев раздухарился. Мы выпили еще. Провожая, он горячо жал мне руку, словно главному проводнику прогресса.
Зигзагами я выехал на дорогу. Я возмущенно ехал вдоль бескрайнего погубленного поля... действительно — все нельзя, можно только самое ужасное: чтобы все вокруг погибло! И вполне логичным, хоть и противным завершением этой картины стал милицейский газик, круто обогнавший меня, с неторопливо высунувшейся форменной рукой, помахивающей жезлом по направлению к обочине. Я злобно остановился. Газик некоторое время стоял безжизненно, потом из него высунулась нога в сапоге, потом все тело — маленький румяный милиционер, крайне медленно, совершенно не глядя в мою сторону, двинулся ко мне. Меняются города, климатические зоны, но одинаковость поведения одинаковых людей — поразительна, — климат почему-то совершенно не влияет на это! Эта милицейская медленная походка постоянна везде — именно от этой медленности, по их мнению, клиент должен заранее цепенеть и холодеть! Один только раз в жизни милиционер подошел к моей машине нормальной, быстрой человеческой походкой — и то, как выяснилось, он попросил меня довезти его до дома.
Фараон (в данном случае, это величественное слово полностью подходило к нему) наконец приблизился. Даже не повернувшись ко мне, глядя куда-то в сторону, он открыл дверцу и сел рядом со мной, не произнеся ни звука. Газик перед нами медленно тронулся... Надо полагать, мне надлежало теперь следовать вслед за газиком... новый хозяин моей жизни даже не счел нужным открыть рта!
Мы долго ехали лениво и как бы сонно. Вслед за газиком я въехал во дворик милиции. Тут же бестолково толкались, видимо, где-то конфискованные овцы. Дворик заполняло их меканье, такое же дробненькое и жирненькое, как их какашки. «Хозяин» мой вылез, потоптался, зевнул, потом тускло посмотрел на меня.
— Выгружай! — отрывисто скомандовал он.
Я посмотрел на него... кого-то он мне колоссально напоминал!.. но, как я смутно чувствовал, — на ситуацию это не повлияет. Сгибаясь, словно я был уже каторжник, я стал грузить ящики из машины и складывать их штабелем.
Полосатой палкой — видимо, любимым своим на свете предметом — он пересчитал ящики сверху вниз.
— Ну что ж! — довольно усмехнулся он. — Мало тебе не будет!
— Так ведь мерзлые же!
— А это уже никого не колышет! — усмехнулся он.
Я похолодел. В лице его я не видел ничего, кроме упоения властью и еще — любви к тем благам, которые с нею связаны. Я не обнаружил в его лице ничего, что могло бы меня спасти. Все будет так, как он захочет — а хочет он так.
Мой ужас усилился еще более, когда он молча, даже не махнув мне головой, повернулся и пошел в здание — видимо, он считал даже излишним приказывать: его мысли должны читаться и так! Человек явно был в упоении, а тому, кто находится в упоении, трудно и даже невозможно что-нибудь возразить.
Мы вошли в полутемное помещение и сели — он за стол, я на жесткую табуретку. Я почувствовал, что в эти вот секунды жизнь моя переходит в другое состояние. Беда, которая смутно предчувствовалась всегда, стала грозно проясняться.
Я лихорадочно вспоминал, какие впечатления у людей — знакомых и незнакомых — о жизни за колючей проволокой больше всего угнетали меня. Пожалуй что — это не нужда, не холод, не тяготы, хотя переносить их будет мучительно. Главное, что отвращало меня, — дух, победное торжество глупости, тупых устоев! Один мой знакомый, вернувшийся оттуда совершенно беззубым и сломленным, говорил мне, что именно эта торжествующая глупость и есть самое невыносимое! Он рассказывал, например, что человек, погоревший с весьма опытной девицей, которой вдруг не оказалось восемнадцати, был всеми презираем, преследуем, избиваем: как же — он нарушил принятую мораль! Другой же, шофер такси, увидев на улице свою жену с каким-то мужчиной, въехал на тротуар, расплющил их и еще изувечил немало ни в чем не повинных людей... этот в тех местах считался, наоборот, героем — так именно, по их законам, и следует вершить жизнь! Вот что самое жуткое там, и вот что мне уж точно будет не выдержать!
Читать дальше