Промышленный, корабельный, подводный Петербург совсем было исчез, на долгое время — но сейчас вроде бы возрождается! Ура!
Тягость жизни, в которой я тогда оказался, усугублялась еще тем, что мне пришлось переехать из центра на окраину — и это тоже надо было преодолеть. Петербург вдруг как-то опустел. Опустел для меня? Или — я опустел для него? Мне уже не находилось в нем места? Кончилась наша эпоха? В прежних местах, где меня любили, теперь даже не узнавали. Все мои гениальные друзья поразъехались. И я тоже переехал — из центра города на окраину, в Купчино. Наш старый дом на Саперном расселили. И я оказался в другом мире, в другой жизни. Пустынный неухоженный пейзаж напоминал поверхность Луны. Длинные одинаковые дома словно прилетели в эту пустынную местность — они были окружены кучами мусора, и никаких дорог к ним еще не было. Потом началась жизнь, но настолько не похожая на городскую, привычную, словно какое-то дикое племя заселяло эти края.
Рано, еще в темноте, за всеми этими стеклами дребезжали будильники, потом гулко хлопали двери и в сумраке постепенно стягивалось темное пятно на углу. Даже углом это нельзя было назвать — домов поблизости еще не было. И я, протяжно зевая, утирая грубой перчаткой слезы, выбитые ветром, стоял здесь, пытаясь, как все, нахохлиться, спрятаться глубже внутрь себя, сберечь остатки тепла, забиться в середину толпы — пусть тех, кто остался снаружи, терзает ветер!
В эту квартирку, выходящую окнами в пустоту, мы перелетели из тесного центра как-то легкомысленно: тогда почему-то считалось, что это — большая удача. Мы сбросили вещи — и почти сразу же все отсюда разлетелись. Мама уехала в Москву, нянчить внучку, дочь сестры Оли; жена с нашей дочерью-малюткой уехала к матери в Петергоф, в сравнительно налаженный быт. И я остался один. Для начала у меня лопнули глаза от непривычно яркого света: никаких преград между тобой и небом. Глаза стали красные, налитые, в прожилках. Я с ужасом и физической болью смотрел на свое отражение, поднимая зеркало с пола: вурдалак, форменный вурдалак!
За окнами простиралась пустыня, напоминающая поверхность Луны. Вдали, по самому горизонту, иногда проплывали вагончики, отсюда не разобрать, товарные или пассажирские. С опозданием, когда они уже исчезали, доносился стук. Дичал я тут довольно быстро. Брился, скреб щеки почему-то без мыла. Крема для бритья тогда еще не существовало, а мыло все никак не мог разыскать в распиханных по комнатам узлах. На узлах я, честно говоря, и спал. Мебель из нашей огромной комнаты в центре сюда не влезла, а новую в те годы купить было почти невозможно. Какая уж тут жена и дочь! С ними приходилось бы бодриться, улыбаться — а с чего бы это? И я почти с упоением уже, как в прорубь, нырнул в отчаяние, и уже чувствовал себя в этой проруби почти как морж. Вечерами я шатался по пустырям. Петербург, Невский, Нева все больше казались каким-то мифом... Да — есть, наверное, а может, и нет... Вот полная, бескрайняя тьма вокруг — это есть!
А утром, еще в темноте, хлопали двери, и я со всеми стоял на углу, с отчаянием ожидая автобуса, чтобы добраться — всего лишь! — до железнодорожной станции, и оттуда — на электричке — до окраины города. Работал я в таком же неуютном месте, но расположенном далеко — их, оказывается, гораздо больше, чем обжитых. Лета почему-то не помню — сплошной ноябрь. Все стоят, повернувшись спиной к ветру и снегу, с белыми горбами на спине. Время от времени самый смелый — или самый отчаявшийся — крутнувшись, поворачивался к ветру и кидал взгляд туда, откуда, тускло посвечивая, мог появиться автобус. И если ничего не светило там вдали — это было ужасно! Видно было далеко, до самого горизонта, и если ничего нет, значит, долго еще не будет. Значит — автобус не прошел даже еще туда! И снова стой спиной к снегу, наращивай горб. Потом, потеряв терпение, обернись — ну сейчас-то уж должно что-то появиться?! Ничего.
Кто сказал, что о тебе кто-то заботится? Чушь!
Ветер и снег о тебе заботятся — больше никто.
Единственное, что утешало, — это воображение. Что другое тут могло утешить? Постепенно я стал замечать — или придумывать? — что три автобуса с разными номерами, которые не появлялись тут почти никогда, лишь в моменты окончательного уже отчаяния, — отличаются между собой, имеют разные характеры и даже морды. «Ну что ты плетешь?! Чем они отличаются, чем?» — в отчаянии я приплясывал на ветру. Ну как чем? Совершенно разные чувства вызывает появление каждого из них. Увидев наконец какое-то свечение вдали все, забыв о сохранности остатков тепла, поворачиваются, позволяя снегу залеплять лицо, и страстно вглядываются в подплывающие огоньки. Какого цвета? Какого цвета огоньки — этим решалось все! А вы говорите без разницы! Желтый и белый — двенадцатый... это означает, что ужас не имеет конца! Двенадцатый — абсолютно загадочный номер, номер безнадежности! Непонятно зачем два десятилетия подряд он соединял, последовательно и неутомимо, два темных пустыря — ниоткуда и никуда! Все попытки местных жителей внести хоть что-то разумное или хотя бы объяснимое в эту загадку ничем не увенчались, на все письма был получен от власти подробный и абсолютно непереводимый на язык логики ответ. Двенадцатый! Сначала один, самый зоркий, затем и все остальные с отчаянием отворачивались. Нет — от жизни, особенно здесь, бесполезно ждать какой-нибудь жалости!
Читать дальше