1 ...7 8 9 11 12 13 ...356 Однако сам Пригов осваивает именно пограничье и разрушает набор русских стереотипов о Японии для того, чтобы в установившейся тишине услышать японские представления о себе. Получается ли это у него?
«Только мою Японию» Пригов пишет с явной оглядкой на свою первую книгу прозы — «Живите в Москве!» (отсюда отсылки к «нашим пацанам», проходящие через весь текст). Если в «Москве» Пригов изображал свое пространство и свой поколенческий опыт, немедленно возгоняемый до фантазма, то в «Японии» он осваивает мир, максимально удаленный от его культурного опыта. С удовольствием фиксируя эту непреодолимую дистанцию, Пригов и тут то и дело доводит ее до фантазма — впрочем, в этом случае часто не замечаемого русским читателем (как, например, в истории про громадный общественный туалет в основании горы Фудзи: если б не предупреждение А. Чанцева, я бы «проглотил» эту приговскую наживку). Однако «капиллярное проникновение» все-таки происходит — конечно, если верить Пригову (а как ему верить?):
«Дa и сaм я, видимо, оказался настолько подвержен стремительности всего вокруг меня происходящего, что мои хоккайдовский и токийские знакомые стали замечать за мной, и без всякого удивления, что я вдруг напоминаю им всем вместе и по отдельности каких-то их приятелей и друзей-японцев. В другое время и в другую эпоху я принял бы все это за дурные предзнаменования или за чудо, если бы сам не знал и в предельной ясности не осознавал столь высокий и ни с чем несообразный темп перемен во всем нынешнем мире».
«Капиллярное проникновение» происходит как бы помимо воли внимательного автора — связь с японскими языками культуры Пригов устанавливает через интуицию пустоты, которая, как обсуждалось выше, возникает в результате деконструкции категорий «универсального» и «вечного».
Вот несколько почти наугад взятых описаний. Описание японских похорон:
Участники подробно перемалывают родные кости, не находя там ничего, не обнаруживaя столь справедливо ожидаемой смерти. Не обнаруживая там и человекa. Только пустоту. Но немногим удается просто за пустотой отсутствия ожидаемого ощутить мощную и величественную пустоту, все собой склеивающую и объединяющую. А может, как раз и наоборот — все они, подготовленные и утонченно изощренные неувядающей восточной медитативной традицией, как раз сполна и ощущают ее, переговариваясь с нею языком магического перестукивания. Может, именно поэтому они легки и веселы во время похоронной процедуры, повергающей нас в непросветленное отчаяние и безумные иллюзии недостоверных ожиданий.
Или — описание веселой пирушки с буддистским мастером:
Мы, медленно потягивая, выпивали. Тогда и я вдруг пропадал, то есть обнаруживал на том месте, где я должен был бы присутствовать, пустоту. Я оглядывался в поисках себя, но обнаружить не мог. Потом переставал и оглядываться, тaк как терял себя полностью.
Пригов, конечно, не упускает возможности снизить «метафизику пустоты», включая в текст травелога текст своего стихотворения о пустоте:
Ты молчишь, потому что ты — пустотa
или потому что тебе нечего сказать про пустоту?
— Нa это отвечают говорящим молчанием
Всё в пустоте ради пустоты или что-то в ней
превышает ее?
— Нa этот вопрос отвечают отсутствием
Пустота являет ли только пустоту, или через пустоту
является все,
и все, являющееся через пустоту являет ли пустоту
или ее преизбыточность?
— Нa этот вопрос следует отвечать пустотой
Однако в контексте книги о «другом» пустота все-таки не столько символизирует буддистскую метафизику, сколько передает сюрреальное откровение, пронизывающее «Только мою Японию». Сравнивая японские культурные конвенции (при этом не понимая языка и достраивая многое по догадке) с русскими, а вернее — европейскими, Пригов убеждается в том, что и то, и другое — оболочки, за которыми мерцает отсутствие какой-либо устойчивой не только национальной, но и антропологической сущности. Интуиция пустоты фиксирует это понимание, которое Пригов, не без иронии, облекает в квазияпонские одежды.
ПУШКИНСКИЕ МЕСТА И ДРУГИЕ АПРОПРИАЦИИ
Приговская диалектика «своего» и «чужого» разворачивается прежде всего на уровне формы: именно через нее раскрываются внутренняя логика и новаторство приговского письма. Создав фиктивного автора — носителя массового сознания (советского и постсоветского), — Пригов пропускает через этот «фильтр» все впечатления бытия, не исключая и поэзию. Отсюда — такое множество «апроприаций» из самых разных источников. Сам Пригов в одном из поздних сборников («Неложные мотивы», 1995) говорит определяет свой «метод» как «паразитический тип существования в искусстве… я писал разного рода аллюзии и вариации на стихи чужие». Приведу буквально наугад выбранные примеры (их у Пригова можно найти десятками, если не сотнями):
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу