— Шесть.
— Ну, еще курсы какие-нибудь кончите, перекомиссию будете проходить по месту жительства. Кто следующий?
— Какие ж мне курсы? — растерянно спросил Федор.
— На счетовода, либо в магазин пойдете, чего-нибудь полегче, — сказал Аврам Герасимович. — И пора про войну забывать, к людям привыкать, они ведь не на войне теперь… — Кофейные глазки его задумчиво разглядывали Федора. Потом белая дверь закрылась за ним навсегда.
«Как же я теперь? — размышлял Федор: случилось то, чего он боялся — нестроевой. — В колхозе какие мешки таскал, а уж на передке — там все глыбы ворочали. Полегше работу! Да где ж в деревне она полегше!..»
Сестра-хозяйка, желтоносая, с высокомерно-глупым лицом, вывалила на стол одежду, сказала:
— Одевайтесь!
Все было не его — не военное; гражданское. Он недоверчиво рассматривал синтетическое белье, клетчатую яркую рубаху с пуговками на углах воротничка, взял коричневый пиджак, повернул к свету: «На двух пуговицах!» А брюки и вовсе чудные: узкие и короткие, как недомерки.
— Это чье же? — спросил он неуверенно.
— Как «чье»? Ваше!
Он медленно одевался, оглядывая себя, качая головой.
— Вы поскорее, — сказала желтоносая сестра, — мне еще двух одевать надо. Документы в канцелярии получите.
— А потом… куда ж мне?
— Как куда? Домой. Вы у Козловой, кажется, жили?
— А… где она живет?
— На старом месте. Во флигеле.
Толстые пальцы все никак не могли застегнуть пуговицу у ворота, он торопился, морщился.
— Кепку-то не забудьте.
Кепка была совсем новая, клетчатая, он решительно надвинул козырек на нос и вышел.
Голубое, влажное заискрилось, хлынуло в лицо, в голову, он зажмурился, неудержимо улыбаясь, шагнул навстречу небу — на волю. За пятиэтажным корпусом — тропка к старому флигелю, через лужи брошены доски, снег стаял, только в тени забора сочился чистыми ручейками серый лед, на обломанных кустах мохнатились толстые почки, солнце грело сырую землю, руки, лоб, веки. Ему хотелось раскинуть руки, все это обнять; он широко зашагал на еще неверных ногах, втягивая до дна апрельский талый холодок, жизнь. «Жив, жив! — повторялось, ликовало. — Жив!»
От флигеля кирпичного падала углом тень, и, когда он вступил в тень, ноги пошли медленнее, тяжелее, а зрачки сузились, ощупывая каждую царапинку на облупившейся двери, ветхую раму, стертую кирпичную приступку. Нет — здесь он никогда не бывал…
Козлова. Людмила Дмитриевна. Старшая сестра. Шестнадцать лет… «Что ж — я и спал с ней? Спал, свой век проспал, провалился, пропал…» Черно-черно в провале — ни щелочки не светится. «А чем я виноват?» — спросил он, ожесточаясь.
«А она чем?» — спросило из черноты.
«Ничем, никто, никогда», — повторялось в черепе, как эхо, а затем спросило прямо в лоб: «Что будешь делать?»
Он не знал, он стоял, уставясь в грязную дверь, и крутились в голове воронкой мутной мысли-полумысли, и сквозь дверь, сквозь кирпичную кладку будто видел, он поблекшее лицо, маленькие ждущие глаза. Нет — остаться не мог, сбежать — не мог, надо зайти, ведь кормила, мыла, одевала, терпела его, Ваню-дурачка. Он стиснул челюсти и толкнул дверь. Наверх вела расшатанная деревянная лестница, справа внизу обитая рваной клеенкой дверь. Он открыл ее наугад, вошел в тусклый коридорчик с какими-то корзинами, старыми кроватями. Здесь были еще двери, крашенные белилами, и в первую он стукнул, чтобы спросить, но когда ответили: «Да!» — испугался.
В низкой комнатке весь простенок был занят широкой кроватью с бордовым стеганым одеялом. На кровати сидела пожилая женщина с малокровным одутловатым лицом и жиденьким пучком. Она взялась за щеку, глаза ее округлились, забегали.
— Здравствуйте, Людмила Дмитриевна…
— Здравствуйте… — женщина привстала, прокашляла горло, — входите, садитесь, вот на стульчик, чего стоять, входите…
Теперь она смотрела на него непонятно, настороженно, и Федору стало тесно, жарко, он огляделся, переминаясь: марля на окне, фарфоровый чайник, платье на гвоздочке, а на столе булка белая, масло, колбаса ломтиками. Он хотел что-то сказать, но не знал — что, попятился, налетел на косяк, зашиб позвоночник, и это его устыдило.
— Я… вот… проститься зашел, потому как говорили, вы меня… а я не помню ничего… — Слова шли из него с великой натугой, на лбу выступила испарина… — Выходили меня, домой еду, жена у меня, брат писал, что… но дома не был, всю войну не был… мать померла, так я… — Он сбился, махнул рукой и неожиданно для себя поклонился ей в пояс, как мать кланялась в красный угол на иконы, и выпрямился, ощупывая за спиной дверь: такими испуганными стали ее глаза. Она подняла руку, словно ловила паутинку, и тогда он плечом вышиб дверь, вывалился на двор, на свет весенний. Сестра выскочила за ним, растрепанная, оторопевшая.
Читать дальше