* * *
Гармошка притягивала губы, у нее был сладковатый жестяной привкус. Ваня тихонько сплюнул, попробовал еще раз. Сестра сидела на кровати, слушала удивленно. Потом стала тоненько подпевать:
На позицию девушка
провожала бойца…
Ваня Играл, закрыв глаза. Грустно, сипловато пел кто-то. Не сестра, не Люда, не гармошка. Какая-то девушка стояла в двух шагах, капли таяли на серой ушанке, — лица не было — туманность. Молочный туман висел меж деревьев, к мокрой стали прилипла рыжая сосновая хвоинка.
…Поздно ночью простилися
на ступеньках крыльца…
Туман редел, слоился, его подсвечивало ржавым заревом, потом что-то ударило в землю, под полом, еще раз, Ваня сбился, пение оборвалось, липкий дым оседал все ниже, на клеенке стола с мельчайшей четкостью проступил красный чайник, немытый стакан, хлебные крошки.
— Ну чего ты? Играй! — сказала сестра. — Молодец какой! Ты ж умеешь!
— Не могу…
Немецкая гармошка лежала на подоконнике. Но больше он ее никогда не брал: во рту остался привкус чужой слюны, от которого давило, поташнивало под ложечкой, словно в комнате под половицами лежал и ждал продолжения музыки неотпетый труп в узком лягушачьем мундирчике.
* * *
Толстый солдат подошел, подмигнул рябой щекой, сел рядом на приступке.
— Как жизнь, Ваня?
Ваня посмотрел сонно, но остался сидеть: его разморило на припеке, земляной мокрый запах щекотал ноздри, даже глаза слезились. Он кивнул на забор, где рядком грелись серые воробьи.
— Я им хлеба даю, — сказал он доверительно.
— Правильно — пусть пожрут от нашей пайки. — Рябой хлопнул его по спине, ловко кинул папироску в губастый рот.
— Смотрю я на тебя и жалею — парень ты видный, а живешь как… Кормит хоть тебя твоя-то?
— Кормит, — тихо сказал Ваня.
— Принеси-ка стаканчик, — попросил рябой. Ваня послушно встал, сходил в комнату, принес граненый стакан. Рябой ловко выбил пробку из чекушки.
От водки тепло пробрало до самого сердца.
— Ты меня слухай, — говорил рябой степенно. — Меня все знают. Если кто обидит — ко мне. Я черному-то хотел морду набить за тебя. Понял?
— Да, да! — говорил Ваня, улыбаясь и ничего не понимая, так было хорошо. В радужном круге медленно ехали окна, сосульки, скворечня за сараем, рыхлые облачка.
— …Не бойсь — допивай, я в обиду не дам, меня все знают…
Рябой расстегнул ватник, сощурился, толстые щеки его обмякли. Радужный хоровод пошел веселее, ломким голоском отломилась, упала сосулька под крышей. Страха совсем не осталось: кто-то все это придумал, засветил, пустил кружиться по свежему поднебесью.
* * *
Больница — старое кирпичное здание — стояла на краю города. За ней был пустырь, поле, лесок, вырубленный до прозрачности. А перед главным подъездом за забором — булыжная улица с редким рычанием непонятных машин. Улица отрезала свой мир (в который входили и пустырь и лесок) от чужого. Нечто, прохожие, автобусы, узкоколейка, а главное, за всем этим — огромная до неба труба — вот что было этим Нечто. «Город», — говорили раненые и стремились туда, но Ваня боялся желто-серых клубов дыма из гигантской трубы, красных глазков по ночам, неясного мычания, железного скрежета. Нечто. Там обитала равнодушная махина, машинно-хитрая, многоглазая, бензиново-потная. Ваня вот уже второй год не выходил со своего двора.
Двор с двумя старыми березами, запах угля, земли, и лебеды, и дождевых тесин — все это было знакомо как бы с рождения и потому оберегало спокойствие. А главное — его комнатка с низким потолком и стеганым одеялом, где жили они с Ледой. Она жила здесь. И он жил здесь, потому что она жила. В ином месте он не смог бы жить. Ведь его убежище — ее облачный голос. Он жил в облаке. Голос-облако звучал или спал в маленькой заставленной комнате, но он всегда был. Все вещи в этой комнатке были теплыми от ее голоса, ее рук, волос, платья, походки и улыбки. Вещи слушали, как она дышит: чайник с отбитым носиком, фанерный стул, источенная губами ложечка.
Он лежал на ватном одеяле и смотрел на узор бумажной салфетки. Только он один знал, что на рассвете этот узор начинает звучать. Крестики и ромбики плели напев, убаюкивали, вещи-игрушки дремали, как дети. Леда дышала рядом, и с ней дышала вся комната, вся оттаявшая земля, вместе с ней, с ним, с облаками, отраженными суровой огромной рекой. Он не думал, где он видел эту реку. Но когда-то он ее видел.
Он вставал раньше сестры, чтобы затемно истопить печи в коридоре. Он вылезал из гнезда постели и выносил тело на крыльцо, чтобы вобрать первый глоток выстуженной ночью тишины. От этого вливалась в тело непонятная сила. Она стояла в нем, как грозовая иглистая вода, молчаливая под тонким туманом. Там в омутах мерцали зернышки глубинных звезд. Постепенно они бледнели. Потом пробуждался голосок синицы — первый, еще робкий от темноты, но совершенно чистый. Люди не могли говорить с такой чистотой. Но когда они спали, он ощущал, какие они необыкновенные, и двигался и носил дрова почти бесшумно, чтобы их не разбудить.
Читать дальше