Арсений замялся. Предложение Михнова неделю передохнуть от занятий с ним в классе пришлось как нельзя кстати. Ведь вчера позвонил дедушка. Перезванивались они и раньше, первый их телефонный разговор состоялся в начале марта, но с каждым звонком оба все яснее ощущали, что им необходимо увидеться. Лучшего момента, чем этот, когда Михнов сам настаивает, что Арсению требуется пауза, может и не быть. А вот экскурсии… Зачем ему эти экскурсии?
Арсений вежливо отказался от предложения получше познакомиться с городскими достопримечательностями и сообщил, что воспользуется предоставленным ему временем, чтобы съездить в Москву, если Семен Ростиславович не против.
Однако после поездки в Москву, встречи с дедушкой и появившейся уверенности, что этим встречам ничто не мешает повторяться с такой периодичностью, с какой дед и внук захотят, что Москву у него никто не отнимает, что он свободен в своих передвижениях, как никогда раньше, и что у него самые лучшие в мире отец и дед, которые никогда не бросят его в беде, Арсений сам позвонил Михнову и сообщил, что передумал насчет экскурсий: грех упускать такой шанс окунуться в историю Ленинграда. Педагог обрадовался, и вскоре Арсений услышал в трубке мелодичный голос его супруги, назначающий ему встречу завтра, в десять утра, около Исаакиевского собора, со стороны Медного всадника.
* * *
Сначала был ее голос, совсем неподходящий ее внешности, словно внутри нее говорила какая-то другая девушка. Ей, белолицей, белокурой, строго складывающей губы, передвигающейся быстро и решительно, похожей на учительницу географии, подходили бы интонации уверенные, деловые, темброво-насыщенные, с тонкой ледяной коркой, но она отдавала пространству слова нежно, чуть неохотно, мечтательно, с боязнью, что на ее тихий тон сейчас наложится что-то громкое, перебивающее, заглушающее. В перепадах ее тона Арсений улавливал нижние регистры флейты вместе с виолончельными флажолетами. Что-то ангельское наполняло произносимые Леной звуки, какой-то иной, чем у всех людей, нескончаемый объем жил в ее груди и заставлял каждую произнесенную ею фразу по-особому резонировать.
Потом голос превратился в ее прикосновения, когда после экскурсии, окончившейся почти там, где начиналась, напротив Ленсовета, отпустив наконец любознательных туристов из Пскова, Лена взяла его под руку:
— Уф, устала! Пойдемте посидим где-нибудь на лавочке.
Скамейки в Исаакиевском сквере с длинными продольными белыми перекладинами почти все были заняты. Лене и Арсению удалось притулиться с самого края. Места было так мало, что они сидели почти прижавшись, и Арсений ужасно этого стеснялся.
А когда скамейка освободилась, Лена не отодвинулась от него.
Беловатое майское солнце осмелело и подогревало воздух так рьяно, что в нем уже плавали невидимые золотые шары и незаметно врезались в людей, оставляя следы, которые обнаружатся чуть позже. Не забывали шары ни про поблескивающий купол Исаакия, ни про красные флаги на здании Ленсовета, ни про приземистые, с алыми полосами на белых брюхах городские автобусы и троллейбусы, то и дело пересекающие площадь с разных концов, ни про рассыпчатый песок в детской ромбообразной песочнице посреди Исаакиевского сквера, ни про балдеющие от свежести цвета своей зелени невысокие, с причудливо изогнутыми снизу и трогательно подрагивающими сверху ветвями деревца.
Лена облокотилась на спинку и подставила лицо лучам разъяренного от безнаказанности бело-желтого зверя и безопасного только потому, что до земли ему лететь не один миллион световых лет.
День горячился, как неумелый оратор, а их мысли, не обращая на него внимания, сцеплялись подобно двум восьмушкам на нотном стане, которые композитор задался целью повторять и повторять.
О чем они говорили? О том, что в Ленинграде киоски «Союзпечать» совсем иные, чем в Москве, и что ленинградские белые и массивные будки выглядят так, будто в них продают не газеты, а какие-нибудь молотки с гвоздями, что в Ленинграде гораздо больше военных на улице, чем в Москве, и что нет ничего печальней, чем в дождливую погоду не успеть до развода мостов добраться домой, если живешь на другой стороне реки, что над Петроградской, где они живут по соседству, бывают удивительные, ни с чем не сравнимые закаты, что Арсений до сих пор не посетил Эрмитаж и Русский музей, что Лена никогда в жизни не приезжала в Москву.
О чем они не говорили?
О том, что Лена, пробыв два года в браке, ни одного дня не испытывала такого счастья, о каком мечтала, что супруг каждую минуту разочаровывал ее своим педантизмом, железным распорядком дня, где ей отводилось место после музыки, работы, чтения и еще чего-нибудь неотложного, что он не умел завлечь ее ни разговором, ни взглядом, ни жестом, ни улыбкой, опутывая ее всегда одинаковой сладковато-липкой предупредительностью и глупыми вопросами «отчего она такая грустная?», что ей нестерпимо надоело изображать, что ей хорошо с ним в постели, что для нее не секрет: секс для него — лишь часть его распорядка, ни больше ни меньше, с обязательными движениями, продуманными, в чем-то даже изобретательными, но не доставляющими ей ни малейшего удовольствия, что ее тошнит от неизбежной перспективы прожить с этим «прекрасным человеком» до конца дней и что, когда муж уезжает к родителям во Всеволожск и остается у них ночевать, она спускается в расположенный в их доме «Гастроном», покупает маленькую бутылку водки, которую алкаши называют «чекушка», и выпивает ее до конца, а в перерывах между стопками курит и плачет, и еще что ей очень нравится это состояние после водки тем, что она хоть на пару часов, но выпрыгивает из той ямы, куда загнала ее жизнь. Разумеется, они не говорили о том, что Арсений, глядя на нее, превращался в другого человека и что-то в нем обновлялось до такой степени яростно, что переодевало его самого прежнего, что его трепетная, наполненная музыкой и целым сонмом богатейших впечатлений натура, драгоценно поблескивая, неудержимо растапливала все ее сковывающее, что, исподволь рассматривая лицо своей спутницы, чуть неправильное, но очень живое, в памяти возникали тургеневские описания Анны Одинцовой из «Отцов и детей», особенно то запомнившееся ему почему-то место, где автор пишет о ее немного толстом носе, «как почти у всех русских» (тогда ему показался этот пассаж чуть дурновкусным из-за слова «толст», совсем не подходящего красавицам, но теперь он, глядя на Лену, догадался, что имел в виду Тургенев и как такой, чуть утолщенный книзу, нос придает женщине бесспорную привлекательность), и еще о том, что из «Отцов и детей» врывалось и подбиралось к нему с тихим коварством вот это: «Анна Одинцова вышла замуж, чтобы спастись от бедности»; и уж конечно они не говорили о том, что на Арсения, из глубины его сознания, сейчас набросились все его книжно-киношные знания о любви и он не мог запретить себе гадать, что ощущает мужчина, коснувшись губами губ девушки. (Нет, он не представлял в этой роли Елену, он пока не утратил окончательного контроля над собой, но рядом сидела именно она.)
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу