— Ты-ы, моряк, уходишь в сине море! — маршировала я домой глубоко за полночь, автобусы уже не ходили. — Меня-я оставишь ты одну. А-а я бу-уду плакать и рыдать! (Молчок!) Тебя, моряк мой, вспоминать!
Дома в ночь-полночь я наизусть и в лицах исполнила все, что они репетировали, как попугай. И заводила матери моей Люсе, никому не давая уснуть, портативный катушечный «репортер», который она выпросила для меня у своих друзей на радиостанции «Юность». (Сама она к тому времени перешла на телевидение в творческое объединение документальных фильмов «Экран», комментируя это так: «То была моя радиомолодость , а теперь — наступила телезрелость! »)
Юденич меня как будто загипнотизировал, приворожил, лишил и без того не слишком блистательных мыслительных способностей. Клянусь, я торчала на всех репетициях, опьяненная темпераментом режиссера, накалом страсти и ярости, которые он обрушивал на головы зазевавшихся актеров, подстегивая, встряхивая, будоража. Время от времени Геннадий Иванович замирал, бледнел и хватался за сердце.
Если бы Юденич не был так вызывающе лыс, чисто выбрит и, в сущности, так молод — ну, сколько ему было в начале 70-х? Тридцать пять? Он бы напоминал свирепого Карабаса-Барабаса. Но театр волновался: как бы их главного режиссера «кондратий» не хватил, такое он устраивал на репитициях публичное самосожжение.
Артисты, бедолаги, взмокшие, сбегали со сцены — водички глотнуть — и вспархивали обратно. А ведь многие днем работали или учились. Валька Филатова, например, в каком-то вузе параллельно овладевала профессией бухгалтера, что удивительно — очень у нас с ней плохи были дела по математике. Нам еще в школе нравился анекдот: приходит мальчик и заявляет родителям: «У нас учительница по арифметике: „Пять плюс пять, — говорит, — будет десять. …И семь плюс три — тоже десять!!!“ Совсем с ума сошла!»
Когда мы познакомились, Геннадий Юденич ставил не только «Оптимистическую трагедию» Всеволода Вишневского, но и «Город на заре» Алексея Арбузова. Зрелище он сулил по тем временам небывалое. Бродвейский мюзикл считался идеологически чуждым советскому театру, а «Оптимистической трагедии» вообще противопоказанным. Не имея ни статуса, ни помещения, «Скоморох» в поисках жанра двигался по лезвию ножа. Ведь от того, как их воспримут в Министерстве культуры, зависела жизнь театра.
Понятно, что нервы у Геннадия Ивановича были натянуты, как струна.
Однако он твердо решил, не уступив ни пяди, покорить Москву своей экзальтированной массовкой (ярким представителем которой была моя Филатова), так он их в хвост и в гриву муштровал.
Комиссара в «Оптимистической» играла жена Юденича — статная красавица. А главные мужские роли исполнял невзрачный на вид актер, ничем не примечательный, — очкарик в немодных очках с толстыми линзами в прямоугольной черной оправе.
(Мать моя Люся сказала мне однажды, мы с ней гуляли в греческом зале Эрмитажа:
— Смотри, все такие красивые, стройные — с греческими и римскими носами!.. Только Сократ — курносый, смешной, бородатый…)
Но как он играл! С каким азартом и пылом! Какое пламя полыхало в его монологах из «Города на заре»! С каким страшным треском он разрывал на груди тельняшку в «Оптимистической трагедии»! Какими испепеляющими эмоциями были наполнены сцены, где он из ничего сотворял миры. Он то ввергал тебя в пучины отчаяния, то возносил на вершины блаженства.
Неудивительно, что я влюбилась в него как сумасшедшая. Кажется, я еще не сказала, как звали моего кумира. Имя его экстравагантно, волнующе, неслыханно в нашей среднерусской полосе:
БУМА САНДЛЕР.
Каждый выход Бумы, каждый вдох, каждый взгляд я маниакально записывала на магнитофон. А дома чахла над горой пленок, как царь Кащей.
Свою молодую жизнь и нерастраченную любовь, а также могучий артистический дар он возложил на алтарь Мельпомены, и все это без остатка отдал театру «Скоморох». Мне же доставались только всполохи и отголоски грозовой бури, которую являл собой этот выдающийся актер.
Не помню, то ли Юденич, то ли Бума, не исключено — и тот, и другой, обитали в коммуналках около «Маяковской» или «Тургеневской», вот эти районы Москвы приходят на ум, когда я вспоминаю, как после репетиции мы мчали поздним вечером в такси, а может, и шли пешком к кому-то в гости пить чай. Помню на столе бутылку красного вина, а вот еды совсем не припоминаю. После такой изнурительной репетиции они с жаром производили разбор полетов, а я записывала, записывала, записывала.
Читать дальше