Спустя три недели после его отъезда, переходя площадь Сорбонны, я увидела перед террасой «Ар-кура» его автомобиль. Вот те раз! Я знала, что не являюсь частью его жизни: мы говорили об этом намеками, я оставалась в стороне. Но мне хотелось думать, что во время наших бесед он был самым что ни на есть настоящим; эта маленькая машина у края тротуара свидетельствовала об обратном. В эту минуту, в каждую минуту Жак существовал во плоти, существовал для других, но не для меня; какое место в толще дней и месяцев занимали наши робкие встречи? Однажды вечером он явился к нам домой; он был очень мил, но я почувствовала страшное разочарование. Почему? Я все хуже и хуже это понимала. Его мать и сестра были в Париже, я не виделась с ним наедине. Мне казалось, мы играем в прятки, и, возможно, кончится все гем, что мы друг друга так и не найдем. Любила я его или нет? А он меня? Моя мать передала мне, каким-то неопределенным тоном, его слова, сказанные своей матери: «Симона очень красивая; жаль только, что тетя Франсуаза так плохо ее одевает». Критика меня не касалась — я усвоила только, что я сама ему нравлюсь. Ему исполнилось всего лишь девятнадцать, он должен был заканчивать учебу, идти на военную службу; понятно, что он говорил о женитьбе какими-то туманными намеками; эта сдержанность не умаляла теплоты его приемов, его улыбок и рукопожатий. Он написал мне: «Какое это имеет к тебе отношение?» В тот год со стороны тети Жермены и Титит мне почудилось что-то вроде сообщничества: похоже, его семья, как и моя, считала нас уже готовыми женихом и невестой. Но он-то сам что думал? Порой у него был такой безразличный вид! В конце ноября мы обедали в ресторане с его и моими родителями. Он много говорил, шутил; его присутствие слишком хорошо маскировало его отсутствие; я потерялась в этом маскараде. Полночи я проплакала.
Несколькими днями позже я впервые в жизни увидела смерть: мой дядя Гастон внезапно скончался от непроходимости кишечника. Агония длилась всю ночь. Тетя Маргерит держала его за руку, говорила ему какие-то слова, но он не слышал. У изголовья находились его дети, мои родители, сестра и я. Он хрипел и исторгал из себя что-то черное. Когда он перестал дышать, у него отвисла челюсть, и ему повязали вокруг головы подбородочный ремень. Мой отец, которого я никогда не видела плачущим, рыдал. Сила моего отчаяния удивила всех и меня самое. Я любила своего дядю, любила вспоминать, как в Мериньяке, рано поутру, мы ходили на охоту; любила свою кузину Жанну, и мне страшно было думать, что она сирота. Но ни скорбью, ни сочувствием нельзя было объяснить ураган, пронесшийся у меня в душе за эти два дня: я не могла забыть тот отсутствующий взгляд, который мой дядя бросил на свою жену прямо перед смертью и в котором непоправимое уже совершилось. «Непоправимое», «невозвратное» — эти слова стучали у меня в голове, раскалывая ее; и другое слово вторило им: «неизбежное». Может быть, я тоже увижу этот взгляд в глазах человека, которого буду долго любить.
Утешил меня Жак. Его, казалось, так взволновали мои опустошенные глаза, он проявил такую сердечность, что у меня высохли слезы. Во время завтрака у его бабки Фландены та как-то между прочим сказала мне: «Ты будешь уже не ты, если перестанешь заниматься». Жак с нежностью посмотрел на меня: «Надеюсь, она все же останется собой». А я подумала: «Напрасно я сомневалась: он любит меня». На следующей неделе я обедала у него, и он в коротком разговоре наедине поведал, что справился с неприятностями, но опасается, что теперь ему грозит обуржуазиться. Потом, едва встав из-за стола, он исчез. Я придумывала ему оправдания, но ни одно не убедило меня: если б я была ему дорога, он бы не уехал. А дорожил ли он чем-нибудь по-настоящему? И все же он казался мне неуравновешенным, непостоянным; он растворился в каких-то мелких приятельских отношениях и мелких хлопотах; его не волновали проблемы, которые мучали меня; ему недоставало вдумчивости. Я вновь впала в растерянность: «Неужели я так никогда и не смогу оторваться от человека, против которого временами бунтую? Я люблю его, люблю взаправду, но даже не знаю, создан ли он для меня?»
Дело в том, что мы с Жаком были очень разными. Набрасывая осенью свой портрет, я прежде всего отметила то, что считала самым существенным в себе: «суровая, неумолимая серьезность, непонятно откуда берущаяся, но которой я подчиняюсь как тяжкой необходимости». С детства я всегда проявляла себя натурой цельной, склонной к крайностям, и гордилась этим. Другие останавливались на полпути к вере или скептицизму, к осуществлению своих желаний, своих планов, — и я презирала их за умеренность. Я шла до конца в своих чувствах, идеях, начинаниях; я ни к чему не относилась легкомысленно и, как и в раннем детстве, хотела, чтобы все в моей жизни было оправдано своего рода необходимостью. Мое упорство — я это понимала — лишало меня некоторых качеств, но не могло быть и речи о том, чтобы отказаться от него; серьезность — в ней была «вся я», а я собой необычайно дорожила.
Читать дальше