Гигантскими шагами, как в детской игре, идут величаво скоморохи. За ними, на фанерной огромной расписной печке-лежанке, едет лежа Емеля из сказки — пьяненький, поющий что-то и прикладывающийся то и дело к бутылке с вином. Его почему-то кличут Лёхой.
А за печкой нарядной, что подрагивает на колесах, возвышается на широкой деревянной платформе сама Зимушка-Зима — об этом взахлеб, надтреснуто и с ухлюпами вещает громкоговоритель на столбе:
— Встречайте, люди добрые, Зимушку-Зиму! Да провожайте ее с миром, дорогие егорьевцы! Спасибо тебе, зимушка-зима, что не очень лютая была! Спасибо, что приходила в гости к нам, да еще спасибо, что уходишь!
Мужики и бабы, что выпивают поодаль, вдруг как грянут:
— Ох ты зимушка-зима, ты морозная была!
Бабушка недовольно супится:
— Ерунду говорят какую-то по радево… За что же зиме спасибо-то говорить? Скорей бы уж растеплилось, надоело печку топить… У всех газ теперь, вот и бесятся с жиру, это ж надо придумать — зиме спасибо говорить! И не Зима это вовсе едет, Сашуля, а это Масленица. Теперь сжигать ее будут возле ГэВээФа.
Выше столбов электрических ростом эта самая Масленица-Зима: голова, будто белый шар надутый, губастая, щеки румяные, глаза синие навыкате… А по щекам толстые косы свисают — знамо дело, из пакли, такой же, что торчит между бревен бабушкиной избы. Одето чучело в бледный сарафан, похожий на бабушкин саван из пододеяльника.
Ну, а потом едут тройки с бубенцами, в старинной барской да купеческой упряжи. Лошадки радуются празднику, чувствуют, что все на них любуются. А на санях расписных — жаровни угольные стоят, дым от них валит. Парни и девки, в меру пьяные, жарят прямо на ходу блины и складывают их в огромные, облупленные зеленые бидоны.
— Борька, с проводами зимы тебя! — хмельно кричит кому-то, выкобениваясь и сотрясаясь всеми своими мосластыми телесами, парень-блинопек. — Держи блин!
И с размаху швыряет огнедышащий блин в толпу. Блин пляшет в воздухе, будто в ладоши хлопает, шмякается в придорожную жижу… Мне очень жалко этот никому не нужный блин, но я быстренько забываю о нем.
Ух, весело, нарядно и жутко! Дух захватывает. По радио говорят какие-то стихи задорные, шутки да приметы. Что-то про мужа с женой, про тещу и свекровь, про деда с бабой… Разухабистая компания подхватывает визгливо:
— Ох ты теща моя, да не брани ты меня, ах ты теща, разтеща, ты теща моя!
Трясут в санях расписных мочальными бородами толстобрюхие купчины — знамо дело, подушки перьевые под рубахи натолкали… Едут купчины эти вразвалочку, в обнимку с волосатыми попами, что зыркают в толпу своими налитыми, ярыми глазками, их взасос целуют кумушки задорные, цветасто разодетые.
— А поцелуй меня, кума-душечка! — визжит громкоговоритель.
А вот на тройке в санях — Иван Царевич с Лягушкой на коленях, вот Змей-Горыныч с тремя головами на баяне картонном, огромном, играет.
Ах, какой это был щемящий сердце праздничек! Плакать хочется, ведь уйдет он, непременно уйдет, снова грузовики и автобусы по Советской поедут вместо троек веселых…
А сейчас — будто встрепенулись воспоминаньем о былых деньках угрюмые, сонные лица купеческих домов, стоящих в ряд на Советской улице, вспомнили их стены благословенные времена, когда улица эта именовалась Московской, а наша Курлы-Мурлы — Зарайской, когда плыл в такой же вот точно день Прощеного воскресенья гул бесчисленный колоколов соборных над егорьевским всенародным гуляньем… Вспомнили камни, да уж! И слезно исторгли из недр своих, из подвалов сумрачных, ту глубинную, рвущуюся наружу, затаенную и затоптанную прошедшими мимо их окон поколеньями смутную песню народную… О таких же проводах зимы — вековой, полуторавековой давности.
А в семьдесят первом лишь полвека минуло с тех пор, как впереди процессии ряженой несли хоругви да рипиды церковные, попы кадили народ, и все пели истовое, громовое: «Царю Небесный…»
— Пошли, Саша, пошли скорей, а то не успеем поглядеть на самое главное, — торопит меня бабушка, тянет за руку.
Мы идем вместе с толпой вослед веренице троек, вослед ряженым. У кинотеатра «Октябрь» — поворот направо. На желтом фасаде «Октября» — тонкий силуэт восточной принцессы, глаза ее большущие почему-то закрыты. Почему они закрыты? Ведь кино смотрят с открытыми глазами…
Я привычно читаю надпись высоко-высоко, сделанную на торце довоенного пятиэтажного дома: «Отечество славлю, которое есть, но трижды — которое будет! В.В.Маяковский».
Читать дальше