— Ружье это, — ответил бы Драгинко, — мне дед Кольо Пенчов подарил. Оно французское, со скрытыми курками, и бьет без промаха. Стоит лисе попасть на мушку, я нажимаю, и лиса готова. Пусть Йордан Брадобрей расскажет, как я убил кабана.
— Я и сам знаю, — сказал бы кто другой, — Зачем мне спрашивать Йордана Брадобрея?
Но Босьо был Босьо, и потому он не вышел на улицу и не спросил об этом обо всем соседа. Драгинко с французским ружьем прошел мимо. Он тоже жил в своем доме совсем один, тоже работал в кооперативном хозяйстве, его женатые сыновья тоже жили в городе. Он тоже заколол свинью, но не стал делать нового мухарника — у него и старый был в порядке. Ко всему этому, у него еще было ружье, чтобы ходить на охоту и после этого красочно и подробно рассказывать о своих лесных приключениях. А у Босьо не было ни ружья, ни каких-либо приключений. Он любил молчать, никому ничего не рассказывал и потому не знал, случались ли с ним когда-либо приключения или нет. Все у него в роду были такими — молчаливыми и замкнутыми. В том числе и старший брат. Когда началась первая мировая война, он вовсе перестал говорить, и все решили, что он оглох и онемел. Призывная комиссия и так его обследовала, и эдак и наконец освободила от военной службы. А когда война кончилась, брат после четырех лет немоты и глухоты вдруг взял и снова заговорил.
— Чего это ты молчал четыре года? — спросили его. — Ничего не слышал, что ли?
— Слышал. Все слышал.
— А чего ж молчал?
— Чтоб на войну не взяли, — ответил брат спокойно. — Меня бы послали на фронт, и я бы там удобрил чью-нибудь ниву.
— Что ж ты теперь собираешься делать? — спросили его.
— Поеду по белу свету, — ответил брат, — хочу повидать мир, какой он, где начинается и где кончается. Я и за морем не пропаду.
И брат Босьо снова замолчал, уехал и устроился поваром на пароходе.
Время от времени он присылал открытки из заморских стран. Один раз приезжал — в шубе, в каракулевой шапке и с тростью из полированного черного дерева, с загнутой витой ручкой. Шапка и трость висели теперь в дальней комнатке под фотографиями родителей и привезенными из Румынии часами в виде плоской тарелки с нарисованными на ней черешнями — стрелки вот уже пятьдесят лет показывали одно и то же время. От родителей остались две фотографии, а от брата — шапка и трость. Где его могила, Босьо не знал.
Сейчас Босьо видел шапку и трость, хотя они были в дальней комнатке. Видел он и Графицу, хотя она была по ту сторону дороги, за высокой каменной оградой и стенами своего дома. Видел, как она, полненькая, налитая как яблочко, наклоняется к земле, становясь совсем круглой, и как оголяются два розовых треугольничка над подтянутыми шерстяными чулками. И лицо ее видел Босьо, все еще миловидное, разрумянившееся на морозе, с маленьким носиком, подведенными бровками и родинкой точно посередке левой щеки. Зубы у нее были белые и крепкие, потому что Графица перед сном чистила их солью. Она так же, как Босьо и Драгинко, жила совсем одна в своем доме — все трое были добрыми соседями и никогда не ссорились. И у Графицы в городе жила замужняя дочь, и она, как Босьо и Драгинко, посылала ей с оказией или по почте корзинки с провизией. Она умела печь баницу [7] Баница — слоеный пирог с брынзой.
, было у нее и свое домашнее винцо в бочке на сто пятьдесят литров — восемь дней она продержала его с выжимками, чтоб довести до рубинового цвета.
Графица появилась на улице, и Босьо увидел ее наяву — через оконное стекло. Будь на его месте кто другой, он вышел бы и сказал:
— Графица, ты очень занята?
— Да нет у меня никаких особых дел, — ответила бы Графица. — А что?
— Да так, — ответил бы другой. — Если не очень, то, может, зашла бы, растерла меня керосином, а то я, видать, сильно простыл.
Графица посмотрела бы на него из-под подведенных бровей и вспомнила, что кто-то другой, только не Босьо, уже говорил ей, будто сильно простыл и что, если она не очень занята, то зашла бы и растерла его керосином. Графица баба смекалистая и сразу бы поняла, куда он клонит, только разве угадаешь, как она потом поступит, — то ли начнет срамить, то ли засмеет, то ли сама покраснеет, то ли молча уйдет в дом… А может, придет и разотрет его керосином!
Но Босьо ее не окликнул, потому что Босьо есть Босьо, — вот будь на его месте кто другой… И брат его тоже не окликнул бы. Босьо вздохнул, а Графица ушла. Ему так сильно захотелось, чтобы она оказалась рядом, что Графица предстала перед ним и сказала:
Читать дальше