Представления Салли о физических отношениях между мужчиной и женщиной в те дни были смутными, укладывались в поспешно произнесенные слова, когда мать рассказала то, «что ей нужно знать». К этому примешивались слова, произносимые кое-какими девочками в школе и выкрикиваемые на улице невоспитанными мальчишками. Член. Зад. Булочки. Там, внизу. Извивающийся мизинец женщины из поезда.
Когда Салли была маленькой, она временами мельком видела – и лишь на долю секунды, пока мама поскорее проводила ее мимо, – как какой-нибудь мужчина (мама всегда говорила, что он пьян) пускает струю в закоулке. Прошлым летом, когда Салли ходила с сестрой Люси, она видела больше голого тела, чем когда-либо прежде: ягодицы, члены и обвислые груди, младенцев с луковичками, как у тюльпанов, между ног, лысых старух, промежность которых была такой же сморщенной, как их беззубые рты. Она подумала, что странный магнетизм притягивает человеческий взгляд даже к самой бледной, самой гадкой, самой печальной неприкрытой коже. Сестра Люси, обтиравшая губкой старика, когда проводила намыленной тряпкой по похожей на индюшачью шею колбаске, лежавшей поверх раздутых шаров цвета синяка, крикнула, увидев, что Салли пялится, разинув рот: «Отвернись! Это тебе не балаган».
Но она никак не могла взять в толк, как этот странный магнетизм (сестра Иллюмината назвала его «голод») объясняет то, что творится между ее матерью и мистером Костелло в спальне, которая когда-то принадлежала ей. Почему его, этого «голода», достаточно, чтобы мать выбрала какого-то молочника, называла его «милым», жила, по утверждению сестер, которые даже сейчас не желали говорить о происходящем, в смертном грехе?
Ее мать жила в смертном грехе, с каждым шагом, каждым вдохом все больше приближаясь к вечному проклятию. По утрам она спускалась вниз по лестнице, теперь совсем одна, на запруженную улицу, где шумели трамваи и грузовики, поворачивали автомобили, и всякие сумасшедшие толкали ее на каждом углу, и рядом с ней не было дочери, которая стала бы для нее лишней парой глаз. Вот как протекали теперь ее опасные дни. По улицам в монастырь, а там вниз – по еще одной лестнице. Стоны печи. Грохот пресса. А что, если из-за пожара или наводнения она попадет там в ловушку? Что, если обожжется кипятком? Что, если яды с полок сестры Иллюминаты попадут ей в чай? Что, если бациллы туберкулеза или гриппа перескочат ей в легкие из застойной воды в чане, где отмачиваются простыни какой-нибудь умирающей? А ведь дни становятся все темнее. И тротуары скользкие от дождя, когда она идет домой. Украденные часы с мистером Костелло, яичница с беконом и смятая постель в холодном угасающем свете – один черный грех за другим. А после – долгая ночь, когда в квартире никого… Мать не забывает проверить, выключена ли плита, как они делали – из-за Джима, – когда Салли была маленькой? Она осторожно спускается со стула, проверив фрамугу над дверью? Услышит ли кто-нибудь, если она вскрикнет среди ночи, схватившись за сердце?
Дьявол наступал матери на пятки, дьявол с острыми пальцами и когтями в ободках грязи поджидал, чтобы поймать ее, пока она проживала свои опасные дни, схватить, как спелый плод (это выражение Салли услышала однажды на проповеди). Ее мать жила в смертном грехе, и, если она умрет сейчас, ничто не помешает ей раз и навсегда попасть в руки дьявола.
А как же Джим, думала Салли (словно находя аргументы для речи, которую никто не просил ее произносить), а как же Джим, который ждет ее на небесах?
Ничто, ничто не убережет мать от вечного проклятия, кроме, возможно… возможно… индульгенции, которую заработает для нее хорошая дочь, которая проглотит свои панику и гордость, свое желание очутиться в другом месте (от этого желания все нервы у нее скручивались и подергивались) и останется с миссис Костелло в предполуденные часы, слушая ее глупости, впитывая ее презрение, глядя, как эти голые и пустые комнаты, средоточие ее собственных бед, заполняются светом цвета мочи, цвета желчи.
Все было так очевидно: мать не желает исправляться. Мистер Костелло был ее «милым», и даже сестры оказались бессильны перед ее блаженной решимостью не расставаться с ним. Кто-то должен нести епитимью за нее, за грех, от которого она не хочет отказаться. Кто еще, как не дочь, которая любит ее больше всего на свете?
Приходившая тем утром монахиня, сестра Аквина, оставила пациентку в кресле у окна, плотно укутав в шерстяной халат мистера Костелло, а Салли велела присматривать, чтобы она его не сбросила. Миссис Костелло, по словам сестры Аквины, знобило, у нее начинался жар. Салли смотрела, как монахиня размешивает в утреннем чае миссис Костелло винный камень – от запора. Потом сестра положила на грудь больной фланельку, пропитанную льняным маслом. Перед уходом она растолкла в ступке две таблетки аспирина и велела Салли подмешать его в яблочное пюре, которое она принесла из монастыря, поскольку миссис Костелло очень слаба и ей будет тяжело проглотить таблетку целиком.
Читать дальше