У себя в сарае (в студии!) Ваня перегнал всё с пластинки на маг. И уже вечером в эфире над городком плавал его счастливый голос: «Альберт Че предлагает прослушать для начала три композиции Каунта Бэйси. Слушаем!»
Часов в одиннадцать, когда уже высыпали на небе звезды, сладко потягивался во дворе.
Шёл к крыльцу. В голове всё звучал райский бразильский хор. Которым всегда завершал передачу. Райское джазовое песнопение.
В доме прилежная Женька, водя авторучкой в тетрадке, ехидничала. А бабушка ругалась. Обзывала запечным тараканом. Грозилась разгромить всю студию. То есть, надо понимать, свой сарай.
После пивной Чечин опять лежал дома, уставившись в потолок. Почему ты стираешь, спрашивала Вера, придя с работы из школы и видя, как он с пустым тазом в очередной раз лезет с балкона в комнату. А? А потом с любовью наглаживаешь? Я-то для чего в доме! Иван! Как объяснить было женщине, что это болезнь. Что даже на вахтах не мог он носить грязных спецовок более суток. Не говоря уже о грязных майках, рубашках, носках и трусах. «Где Задумчивый?» – спохватывался Зарипов. – «Стирает, Анвар Ахметович», – серьёзно отвечали ему. Зарипов выбегал из бытовки. «Задумчивый» с засученными рукавами, как распоследняя баба, обречённо вешал бельё на кусты. Как будто все свои жизненные провинности. «А?» – поворачивался к бригаде Зарипов.
Не раз на сеансах в кино она останавливала его в последний момент: «Куда?» И он в полоскающемся свете лез по ногам зрителей обратно с её стаканчиком от мороженого. Он держал стаканчик до конца сеанса в руке, изредка отирая и его, и пальцы платком. Который необходимо будет сразу же постирать дома.
«Ваня, мне стыдно перед тобой. Я такая неряха», – смущённо говорила она. «Ну что ты», – уводил он взгляд в сторону… Он работал мокрыми тряпками на столе и окнах как Бенни Хилл! Остановить его было невозможно!
Нередко вечерами, забыв про включённый телевизор, он потихоньку следил за ней. За ней, работающей в углу за столиком с лампой. Она проверяла ученические тетрадки, заполняла журналы, писала свои рабочие планы. Иногда, вспомнив о нём, поворачивалась от лампы. Распущенные волосы её, казалось, цвели. Волосы были как рай. Он сразу же смотрел на экран. Где за трибуной торопился, говорил человек с изогнутой шеей лебедя, и радостное большинство старалось, захлопывало его. Она подсаживалась к нему на подлокотник кресла, ласкалась. А он только растерянно улыбался. Как первоклаш, которого гладит по голове незнакомая тётя.
После нечастой близости, близости в полной тьме, он очень медленно поднимался над ней. Весь железный. Точно совершил преступление. «Ваня, почему ты такой стеснительный?» Он лежал и удерживал рвущееся дыхание. Из-за дыхания он не мог ответить на этот вопрос женщине. В первые год-два она ни разу не видела его голым. Например, в ванной. Он всегда был в свежей рубашке и трениках с лампасами. Она, торопясь в школу, нередко летала по квартире в одних трусиках. Его в это время в комнате словно не было. С зажмуренными глазами он висел где-то под потолком. Он отскакивал от неё и уходил в стену.
Чечин вздрогнул – задребезжал в прихожей телефон. Звонил Селиванов: «Ты куда пропал?» Чечин ответил: ходил к Зарипову. «Да не был ты у него! Ты же полчаса придурком простоял в вестибюле у зеркала! Тебя же видели! Ты что делаешь, Иван? Я же договорился с Зариповым, он тебя ждёт. А ты?» Чечин сказал, что к Загурскому пришлось зайти. На Зелёную. Нужно было. «Опомнись, Иван! Какой Загурский? Какая Зелёная? Нам с Женькой что – под руки тебя вести?» Чечин положил трубку. Сразу зазвонило в спину. Снял трубку. «Я сейчас приеду, не вздумай смыться». В ухо застукали гудки.
Вернувшись в комнату, Чечин в растерянности поворачивался. Словно это была уже не его комната. Словно его сейчас из неё выведут.
Смотрел на белую рамку на стене, оставшуюся от портрета жены.
Присел на тахту. В груди стало тесно, нехорошо, наворачивались слёзы.
Селиванов решил заехать за Евгенией. По редакции шёл как по голубятне с выскакивающими отовсюду бумажными голубями. Покусывая авторучку, Женя голубкой сидела в своем закутке. Словно бы уже на кладке. «Вставай! Поехали!»
В машине молчали. Вверху пролетали перепутавшиеся ветви деревьев. Когда он приносил к ней свои статейки о «д о быче нефти в Башкирии», она, сняв очки, всегда с досадой говорила: «Ну зачем ты так пишешь, Гена?! Ведь разобрать твой почерк невозможно! Глаза сломаешь!» На что корреспондент отвечал: кто буквы выводит, каллиграфирствует, тот ничего путного не напишет. В почерке должно быть движение, полёт. Вдохновенный полёт. В свою очередь, заходя к ней на Восточную и видя её постоянно склоненной над книгой, над одной и той же как будто книгой, – толстенной, неподъемной, – он тоже с досадой восклицал: «Зачем так много читаешь, Женя? Глаза ведь посадишь совсем!» Она устало снимала очки с большими диоптриями. Говорила своими или чьими-то словами: «Мы читаем, Гена, чтобы знать, что мы не одиноки». И тогда сразу возникал в комнате дух гада Князева, сломавшего бабе жизнь. А во плоти – мгновенно трезвеющего и удирающего каждый раз от Селиванова. Как от чёрта.
Читать дальше