В Ступино зацепился. Живёт у какой-то профуры. Пьянчужки. Сам,правда, не пьет. (Хоть это его счастье.) Грибочки с ней собирает по лесам,ягодки. Продают потом. Ей на бутылку, ему бы пожрать. Не работает уже из принципа, из упрямства. Снова заметут, конечно… В Москву к матери – как вор. Ночевать – не смей. Только днем встречайся. И то – два раза в месяц. По два там, по три часа. Свидания. Узаконенные. Полутюремные. Только что участковый не сидит. Но! Отмечаться должен, как мать посетил. Книга специальная имеется. Обложили. Государственный преступник!..И ведь не тронь они его тогда, три года назад, дай они ему оглядеться немного вокруг, устроиться куда хотел – работал бы сейчас за милую душу. В поте лица пахал бы.Передовик бы был, на Доске почета б висел… А сейчас он – борец, правозащитник. С евреями какими-то путается. Те-то давно уже себе накричали.Фактически давно уже Там… А он куда? Опять в бичовник? Говорил ему об этом. Вдалбливал. Но упрям, строптив. Жалко парня…
– Гонору ему, уж точно, не занимать…
– Да вся эта бравада его, нахальство, придурь, – это защита его. Жалкая поза. Страусиная обмирающая задница из песка наружу… Знаю я его. Ведь я жил у них на квартире. В Бирюлёво этом чёртовом. Куда он теперь попасть не может…
Дышали, как икра, осенние ночные тротуары. Серов, будто боясь увязнуть в них, выбирал дорогу, старался обходить всё это чёрно-живое, взблескивающее. Из головы не шел парень, его слова: «людей надо жалеть работой». Да, конечно, именно жалеть. Не наказывать. Это была высокая нота, пропетая парнем, чистая. Никаким манаичевым-хромовым не прокукарекать её. Сколько б ни подскакивали на трибунах. До неё надо дорасти. Жалеть Людей Работой. Сам ли парень услышал это в себе? Или подхватил у кого? Нет, пожалуй— сам. Такой не будет с оттопыренным ухом ходить. У этого дурь – и та своя. Виделись необычные, выгнутые, пальцы парня, стукающие по коленям… его бледные голые ноги в мокасинах, стоящие как кривые кости… Помнились давящие голод глаза, когда он ел требуху, точно молился…
И представилось уже, как парень сейчас где-то на краю города в своемБирюлёво ходит вокруг дома, где живёт его мать и где не дают жить ему,Зенову… Ходит вокруг какой-нибудь ободранной девятиэтажки, как вокруг давно отшумевшей городской елки, одиноко зябнущей на февральском ночном ветру… Ходит, высматривает, ждёт. Ждёт, когда поубавится огней на здании, может быть, останется только один, вон тот, родной, теплящийся в маленькой кухонке на шестом этаже; когда подъезд перестанет хлопать дверью и можно будет проскользнуть, наконец, в него, чтобы прокрасться,пропрыгать по лестнице за скачущим вперёд сердцем, и, уже подвывая, не удерживая больше муку… кольнуть звонком, оборвать смирившуюся за дверью тишину…
И как не раз бывало с Серовым, когда видел он, осознавал положение хуже своего, положение безнадёжное, дикое, безвыходное – с тоской ощущал зеркально перевернутую безнадёжность положения своего, серовского, и сразу становилось невместимо душе, одиноко, тошно. Он чуть не кричал себе сейчас, что он подлец, что перед лицом детей своих, своих двух дочек, что если еще хоть раз!.. если ещё хоть раз только подумает о водке!..
Готовые, заполонили всё слёзы алкоголика. Серов исчез. Серова не стало. Был маленький чёрный человечек, который растерянно ступал не зная куда, словно тонул, вяз в тротуарах, не мог из них выбраться…
Отвернувшись от всего, ослепла вмазанная в небосвод луна.
…На выпускном вечере Серов был кинут бугаём Шишовым с парадной лестницы вниз. Пролетев по воздуху несколько метров, принял себя на левую, но от ударившей по руке боли потерял сознание, просчитав уже пустой головой пять лоснящихся балясин. Его быстренько оттащили в боковой класс, где в темноте перепуганная Палова на пустом столе пр у цкала на него изо рта водой. Как будто готовила его для глажки. Утюгом. Серов сказал ей: «Да Шишов тебе брат!.. Не брызгай!..» Все с облегчением выдохнули. Палова накинулась на Шишова. Амбал Шишов стоял, опустив голову. На лежащего Серова смотреть не мог. Даже пропустил мимо ушей, что тот опять сказал«да Шишов тебе брат»…
Пить начали на пришкольном участке. Уже в полной темноте. Вокруг бутылок единились чёрненькими кучками. Серов сорганизовывал, расставлял. Чтоб всё было законно. К одной бутылке— трое. Ну четверо. Не больше. В нетерпении питоки потирали руки. Серов везде поспевал. Маленький, с 0,75 в пиджаке, как с висящим бурдюком, наплёскивал желающим. Консультировал. Специалист. Признанный профессионал. Фишман и Гайнанов дёргались за ним в последней надежде. С ватой из ноздрей. «А так могно, могно? Сегёга?» Ха-ха, сказал им Серов и лихо маханул из стакашка. Фишман и Гайнанов остались со своей бутылкой. (Водки.) Минут через десять поверх низкорослых яблонь и кустарника стали странно нарождаться кошачьи, вертикальные глаза. Перемещались по темноте словно бы самостоятельно. Точно сойдя, спрыгнув с лиц. Столкнутся две пары таких – и горят, испуганно сдваиваясь… «Ты, что ли, Шишов?!» – «Я, чёрт!» Разойдутся с облегчением. И снова перемещаются, по-кошачьи сдваиваются. Серов начал выводить. К школе ближе, к свету. Покорно шли, спотыкались. Загребали медленных, утаскивая с собой. Под окном всё выворачивались над бутылкой водки Фишман и Гайнанов. Думали, что на свету будет легче, лучше пройдёт, проскочит. Удерживали бутылку на отлёте. Как чёрный рвотный приступ свой. Который вдруг сам начинал дёргаться в руке. И Фишман и Гайнанов словно уходили от него куда-то в сторону, наизнанку выворачиваясь. Однако снова выходили к нему. На свету ждали. Когда он вновь начнёт дёргаться в руке… «Ы-а-а-а!»Смеясь, подначивая, им кричали, чтоб тоже в школу шли. Учиться. Ха-ха-ха! Не отставали. «Сейчас», – ответили Фишман и Гайнанов. Разом переломились и опять куда-то пошли, до горла поддавливаясь желудками. «Ы-а-а-а-а!»…
Читать дальше