— Да, — повернулся к нему один из Черных Кафтанов.
— А где рабби? — спросил Вадим Соловьев.
— Рабби Абоаб умер, — сказал Черный Кафтан.
— Когда? — вскрикнул Вадим Соловьев.
— Четыреста пятьдесят лет назад, — сказал Черный Кафтан и поглядел на Вадима внимательно.
— Но как же! — выдавил Вадим Соловьев сквозь вдруг ставшее сухим горло. — Ведь я вчера… Вот здесь стоял стол… Рядом с ним сидел курд в сатиновых штанах… И старик разносил всем чай…
Черный Кафтан пожал плечами и отвернулся.
Еле волоча ноги, как после сильного, оглушающего удара, Вадим вышел на улицу. Он отчетливо и холодно ощущал обрыв, обруб своей жизни — и новое, робкое рождение.
Он шагал, покачивая и поматывая головой, взмахивая руками, сторонясь шумных и широких улиц. Редкие встречные люди не останавливали на нем своего внимания и не предлагали помощь — потому, может быть, что лицо его не выражало ни печали, ни боли. Он вышел к стене Старого города, к Дамаскским воротам.
Из Дамаскских ворот тянуло сухим жаром и запахом пряностей. Вадим Соловьев поморщился и замедлил шаг, как будто наткнулся на упругую преграду: запах был незнакомый, резкий. Вся площадь перед воротами была, собственно говоря, базарной площадью: здесь торговали с лотков и с рук, с тележек и с разостланных на земле тряпок и платков; торговали лепешками и водой, часами и тутовником, рахат-лукумом и сандалиями, и смоквами торговали. Красивый старик с безучастным лицом, в длинной, до земли, белой рубахе, закинув за спину серебристый металлический сосуд в форме цапли, торговал коричневым напитком с финиковым запахом. В широкий пояс, похожий на патронташ, были вставлены у него стаканы для напитка; нагибаясь, старик наклонял тем самым свой сосуд, и коричневая жидкость била из длинного клюва цапли, из-за плеча старика, в подставленный стакан. За воротами, на узкой и кривой улице, торг продолжался, только торговали теперь и вразнос, и в лавках, сплошь занимавших первые этажи двухэтажных домишек улицы. Пекли блины на передвижных печках, похожих на турецкий барабан, торговали кожами и грушами, одеждой и транзисторами, каким-то зеленым порошком и бедуинскими кинжалами. Толпа одета была бедно и пестро, некоторые женщины закрывали голову вместе с лицом черной сетчатой накидкой. Двое оборванных детей, положив на глубокий ящик на колесиках фанерный щиток, торговали густо обсыпанными тмином большими баранками; на дне ящика, свернувшись по-лисьи, спал их приятель. Возле одной из лавок, над входом в которую написано было по-английски «меняла», Вадим Соловьев остановился. Из витрины глядели на него с десятков ассигнаций Герцль и Ленин, Вашингтон и Делакруа, какие-то латиноамериканские генералы в парадных мундирах. Сквозь толстое стекло Вадим всматривался в лицо менялы. То был человек средних лет, восточной наружности, с тупым взглядом выпуклых темных глаз, с тонкими, плотно сведенными губами и кругленьким безвольным подбородком. Свесив жирные бабьи плечи, он сидел совершенно неподвижно за высоким прилавком, в скупо и скучно освещенной комнате, и глядел в приоткрытую дверь, в месиво уличной толпы… Вадим Соловьев впервые в жизни видел менялу. Уже отходя от лавки, он представил себе Иисуса, яростно выгоняющего этого неинтересного торговца деньгами из Храма. Пройдя с километр по торговой улице, следуя ее извивам, заглядывая в черные пещеры кузнечных мастерских, в глубине которых копошились полуголые, покрытые копотью люди, Вадим подошел к узкой, как пенал, мясной лавке. На черных медных крюках, вбитых в потолочную балку, висели освежеванные бараньи туши, поджарые, розовые, обложенные белым, в радужной пленке, жиром. Головы были отрублены, туши висели обрубками вниз, упираясь шеями в круглые подносы с требухой — каждая туша в свой поднос с кишками, печенью и легкими. Выше подносов, туш и крюков, на зеленой фанерной вывеске, был изображен лев, терзающий барашка. Еще выше, на эмалированной уличной табличке, значилось: «Виа Долороза».
Вадим Соловьев долго рассматривал табличку, а потом огляделся по-новому, и ничего нового не обнаружил в торговой улице и в толпе людей, похожих на узбеков или армян. Вот по этим, значит, камням, политым нечистотами, вели на казнь Иисуса, и крылья креста задевали за эти стены, может быть, и за стену мясной лавки. И вот так же, облокотись о черный от крови прилавок, глядел на приговоренного мясник в белой вязаной шапочке. А Иисус тащился, волоча свои высокие журавлиные ноги, и не было у него сил говорить к торговцам, ненавидящим его, да и смысла никакого не было. Он все уже сказал, что успел, и лишь горстка ненадежных мужчин да преданных женщин слушала его вдумчиво; а прочие, как малые дети, ждали от него фокусов… И, тащась по вонючим камням, не о скорой смерти думал Иисус, а о страшной бессмысленности содеянного: вот его Божий народ, народ торговый, глядит на него со злобой и безжалостным детским любопытством. Глядит из-за туш и подносов мясник, спекулирующий мясом жертвенных животных, глядит меняла с камнем в руке — бросить его в нарушителя священной и прибыльной храмовой торговли. Опасный человек Иисус из Назарета, фокусник и фантазер, хотя и забавный; сегодня он по воде пройдет, как посуху, а завтра в карман залезет к почтенному торговцу так, что тот ничего не заметит, и украдет кошелек. Такие люди долго не живут: им не надо, и нам не надо.
Читать дальше