Вовсе не чувство стыда уже давно удерживало его от усердного послушания, а неосознанное отвращение ко всякого рода фальши и лицемерию, в которых он и так уже горестно погряз. Два года спустя учителем физики нам назначили молодого капитана по имени Эделени, и этот симпатичный, всегда свежевыбритый, высокий капитан в своих специальных лекциях после обода рассказывал нам о новом чуде техники — радиотелефоне. Он был так увлечен изобретением, что сам мастерил многоламповый приемник в подсобной комнате физического кабинета. Медве тотчас заинтересовался этим и стал все чаще приставать к капитану с расспросами. Уже работала венская радиостанция, и с рождественских каникул многие, в том числе и Медве, привезли с собой радиодетали, чтобы собирать детекторные приемники. Капитан Эделени приветствовал такой интерес, но вопросы Медве ему надоели — видимо, Медве лез с ними не ко времени, — и если капитан и не показывал ему, что считает его назойливым приставалой, то, во всяком случае, отвечал сдержаннее чем раньше. А потом вдруг вообще попросил Медве из подсобной комнаты. Медве внезапно осознал, что его поведение можно было истолковать как тошнотворный подхалимаж. Ему стало так противно, что он бросил радиотехнику, хотя вот уже несколько недель был просто счастлив, занимаясь сборкой аппарата. Практически из множества ничто уже почти получилось нечто: детекторный приемник, но потом он охладел к нему. С тех пор на уроках физики он отвечал так же нехотя и посредственно, как на уроках истории и немецкого языка.
Цако был кипуч и воодушевлен, Тибор Тот набожен и прилежен, Драг самолюбив и добросовестен. Заменчик по крайней мере труслив. Они держали себя естественно, как, по большей части, и все остальные, так показалось мне. Но если бы он четко, по-военному, с полной отдачей стал выполнять приказы, это было бы фальшью, омерзительной ложью, поскольку означало бы, что он смирился с судьбой, капитулировал. И если даже в душе он смог бы согласиться с этим, тело его не подчинилось бы. За исключением случаев, когда их отделение располагалось за высоченными елями и туями и в зябком утреннем тумане его никто не мог увидеть.
Во время утренней зарядки еще стояла черная ночь, становилось все холодное. Офицеры поодиночке шли из города, в шинелях с меховыми воротниками; они приходили в училище как раз в это время; в главной аллее вспыхивали огоньки их сигарет. Ядреный воздух вымораживал остатки нашего сна. Окна столовой запотевали от пара какао еще прежде, чем мы могли ворваться и надышать в ней. Построение. Правое плечо вперед. Шагом марш. Мы пинали друг друга в зад. Во сне и наяву, с трезвой трусостью, без иллюзий, все понимая, мы все-таки чего-то ждали.
Шли дожди. Повсюду была сплошная грязь. Нам приходилось падать на колени, плюхаться в грязь животом. К башмакам, которые невозможно было отчистить, по вечерам присоединялись такие же грязные шинели, брюки. Мерени со своей кодлой, по примеру Шульце, в дежурства Богнара устраивал обыски тумбочек, грабил то одного, то другого, главным образом изымая съестное.
Мы чего-то ждали, но ничего особенного не происходило. На обед давали суп-лапшу, мясо штефания. Писали сочинения по-немецки. «Тридцать девять», — как-то утром сказал Цолалто. Медве отсидел двое суток, вскоре после этого у него вскочил фурункул, страшно распухла щека, и его отправили в лазарет. А другу Матея, Калудерски, Геребен ткнул в глаз циркулем, в самом деле совершенно случайно, и того доставили в главный город комитата, но спасти ему зрение не удалось, и когда он вернулся, на его лице была черная повязка, как у пирата, и он нестерпимо этим бахвалился. На обед нам часто давали гуляш, по воскресеньям обычно пончики, иной раз сдобные булочки, тушеную капусту с нарезанным квадратиками тестом. Любили мы и гренки. Иногда на кого-нибудь набрасывался Богнар и, схватив за нос, припечатывал к стене. Ничего особенного не происходило.
Давным-давно, когда я вместе с моим другом Петером Халасом еще учился в начальной школе в Ладьманёше и мир был полон богатейших разнообразных возможностей, я в глубине души и тогда чего-то ожидал. Сам не знаю чего, но ясно, что хорошего. И когда я пробовал подытожить, ради чего я должен ежедневно вставать, ложиться, одеваться, умываться и делать еще кучу неприятных дел, то оказывалось, что без таящихся в будущем перемен все мыслимые и приятные вещи на свете не могли бы заставить меня проделывать все это. Но раз они существовали, все было в порядке. Ожидания искореняли все дурное. Собственно говоря, я никогда не верил в то, что дурные дела действительно существуют. Попробуйте по-иному истолковать их — и они немедленно исчезнут.
Читать дальше