— Зачем ты убежал, отвечай!
Он говорил громко, поскольку Мерени и Гержон Сабо как раз ошивались у кафедры, в двух шагах от них. И он достиг своей цели: оба обратили на них внимание. Они глядели на Медве, который по-прежнему не отвечал на вопрос и даже не пожал плечами. Он совсем недавно расстался с матерью и не мог думать ни о чем другом. На дежурстве был Богнар.
— Что такое? В штаны наложил? — сказал Матей, еще больше повышая голос.
Он прекрасно понимал что делает. Ворон встал, но пока еще не трогался с места. Наступила тишина. Все взоры были устремлены на них, вернее сказать на Мерени.
— А зачем вернулся? — продолжал Матей. — Кто тебя звал? Такое дерьмо.
Медве наконец поднял на него глаза.
— Зачем? С какой стати? Ну? — с дубовым упрямством допытывался Матей.
Медве чуть прищурился и почти со скучающим, сожалеющим видом без страха смотрел на своего соседа. Гержон Сабо неподвижно смотрел на Медве. А мы все на Мерени, который чуть шевельнулся.
Звякнула ручка двери. Но это был не Богнар. Напротив, это заглянул Инкей, словно отвечая на невысказанный вопрос, он сказал:
— Ладушки.
Все мы застыли на своих местах. Стояла мертвая тишина, только Матей своим вызывающим, резким голосом начал вновь:
— Зачем ты вернулся? Ну? Зачем?
Медве молчал. Неожиданно вместо него к Матею повернулся Гержон Сабо.
— Чтоб ты вылизал ему зад, — медленно и спокойно произнес он, — зачем же еще…
Мерени засмеялся первым. Он соскочил с возвышения и, опираясь руками о крышку крайнего столика, перепрыгнул через него. «У турка! Голый череп!» — и пошел на свое место. Драг коротко, иронически усмехнулся, Лацкович-старший гоготал, я, Бургер и остальные тоже. Ответ на это множество «зачем?» был верхом нашего солдатского остроумия. Гержону Сабо он пришел в голову, пока тот смотрел в лицо Медве.
Матея выставили на посмешище. Он всем надоел этими своими «зачем?». Однако все это вовсе не означало, что хоть кто-нибудь, и уж конечно не Мерени, держит сторону Медве. Это означало лишь то, что приставания Матея глупы, что он сел в лужу. А намерения его были благие; и в конце концов совсем несправедливо он стал жертвой своего благонамеренного рвения. Нечто подобное не раз случалось и раньше.
Кроме Матея, никто ни о чем у Медве не допытывался ни в столовой за столом, ни соседи по кроватям в спальне, и в дальнейшем также. Матей тоже отстал от него. Шульце два или три раза донимал Медве чисткой шинели и брюк, наведением порядка в тумбочке, но ни единым словом не помянул про его побег. В пятницу под вечер, когда Жолдош повернулся к нему, Медве, опасаясь, что тот заговорит с ним о его бегстве, неприязненно взглянул на него. До сих пор Жолдош никогда с ним не заговаривал.
— Глянь-ка!
На последней странице учебника арифметики Жолдоша карандашом было нарисовано некое подобие гусеницы, и он показал это Медве, продолжая рисовать. Вдоль тела гусеницы он провел две параллельные черты и объявил:
— Улица Мештер.
Затем нарисовал картофелину:
— Площадь Барошш.
Затем, вернувшись к гусенице, на одном ее членике написал: П. — Прихожая. Постепенно до Медве дошло, что этот играющий на гребенке музыкант с лицом бродячего актера и сухой, словно бумага, кожей вовсе не собирается вытягивать из него, что да как, а напротив, хочет впервые в жизни рассказать, поведать что-нибудь о себе.
— Вы там живете? — нерешительно спросил Медве.
— Угу. Ванная. Еще двери. Маленькая комната. А это бывшая детская. Плохо я нарисовал, кухня не помещается. Погоди-ка.
Жолдош вообще искусно рисовал, не слишком заботясь о законах архитектуры. Он не стер рисунок, а продолжил его. Все увеличилось, и он нарисовал даже деревья на улице Мештер, столб для объявлений, табачный ларек, мастерскую часовщика, паровую прачечную, молочную. Он так глубоко погрузился в воспоминания о гражданской жизни, что наконец завладел вниманием Медве и, сам того не ведая, сослужил ему немалую службу.
А мысли Медве вертелись вокруг вчерашних событий. Он несколько раз продумал каждый момент встречи с матерью. Ему не хотелось видеть опечаленным ее милое лицо, и все же дело кончилось тем, что он глубоко обидел, чуть ли не прогнал ее. А ведь они могли расстаться по-хорошему, был такой момент. Но когда мать встала, ее снова охватило волнение; она взяла сына за руки и, ища его взгляда, в который уж раз спросила: «Что тебя мучит, сынок? Ну, скажи же!» Медве пробормотал: «Ничего, ведь я же сказал… ничего». Он отвечал неохотно, и их беседа с минуты на минуту принимала все более раздражительный характер. Вне всякого сомнения, он грубил ей, а ведь, пожалуй, не следовало бы; но ведь он не хотел этого. Он не мог быть совершенно откровенным с матерью, а вот теперь боялся, что она не поняла его. Это было бы большое несчастье, очень большое несчастье. Он надеялся, что это не так; нет, невозможно! Однако страх не покидал его. Затем неожиданное обхождение Жолдоша направило его мысли по другому руслу.
Читать дальше