— Ну? Чего разошелся? — спросил он вместо Каппетера и, не дожидаясь ответа, скривил лицо в глумливой гримасе, глядя на красующийся на лицо Медве пластырь. — Кто это тебе насрал на морду?
Многие рассмеялись, и Каппетер тоже повернулся к Медве и засмеялся вместе со всеми. Он повторил слова Калудерски, а затем, оставив Медве, сел на свое место.
В тот же день, точно в назидательных сказках с картинками для детей, Геребен нечаянно выколол Калудерски глаз. Острием циркуля Геребен пытался открыть заклинившуюся дверцу заднего шкафа, к Калудерски спиной, а тот, резко повернувшись налетел на раскрытый циркуль. Он повредил глаз и был доставлен в городскую больницу, но так и не извлек из этого тяжкого урока главного вывода, что смеяться над чужой бедой опасно, ибо, три недели спустя, перед самыми рождественскими каникулами он вернулся, прямо-таки кичась своей черной повязкой.
Шульце смотрел на кучку освобожденных от строевой подготовки по состоянию здоровья с патологической, бессильной, скрежещущей зубами ненавистью. Это освобождение в общем не имело никакого смысла. Освобожденные действительно не принимали участия в зарядке и строевых упражнениях, но когда унтер-офицер несметное число раз на дню заставлял всю роту в наказание делать зарядку и ложиться, ему, естественно, и в голову не приходило освобождать их от этого. Вечером и утром, однако, Шульце истязал Медве за его освобождение особо. Повсюду была сплошная грязь. Чистить башмаки полагалось в умывалке. «Вам не трудно поднять щетку, молодой господин? — спрашивал Шульце. — Вы не устали? Или вы освобождены и от этого? От умывания вы, надеюсь, не освобождены? Покажите шею!» — вдруг начинал он орать.
— Цаца этакая! — в ярости шипел он сквозь зубы и приказывал Медве умываться заново. — Вот так-то! Ишь, цаца! — В такие моменты он терял свое редкое самообладание.
И Медве не жалел, когда истек срок его освобождения. Сущей бедой была грязь. Однажды на ужин им дали гренки, он их очень любил. Все их любили. Потом выпал снег, и Медве помирился с Жолдошем, или по меньшей мере перестал злиться на него.
В субботу был праздник. После богослужения Богнар повел нас на казенную прогулку. Снег был везде: на ветках и веточках, на зеленой хвое, на толстых стволах деревьев, внизу и вверху над нами — повсюду; в горах и в лесах, на крыше здания, на карнизах окон, на забитом досками фонтане. Парк облачился в белоснежные завесы и стал похож на сказочные джунгли: огромные белые елочные украшения, белые лианы, гигантские лозы, жемчужные вуали висели, переплетаясь между собою; под ногами скрипел снег. А перед обедом Петер Халас написал в правом углу доски первый восклицательный знак.
Мы писали слово «свобода» в обратном порядке, каждый день по букве. И чтобы пораньше начать писать, мы сначала поставили три восклицательных знака: «да!!!» — «ода!!!» — потом «бода!!!», и по мере того как надпись росла, росло и наше волнение. Шульце очень смягчился в последние дни перед рождеством. Напряжение ожидания было сильнее всякой власти, и едва ли можно было сдержать наше веселье. Во всяком случае, Шульце не делал к этому попыток. Вечером того дня, когда надпись была закончена, отходил наш поезд.
С самого утра мы уже не учились. Мы сновали взад-вперед. Сначала наверх в каптерку за сумками. Потом вниз, в спальню, упаковываться. Потом еще ниже, в класс, так просто. Устроить бардак. Мы пели. Жолдош даже во время обеда выдувал на расческе какой-то шимми. После обеда мы, как пьяные, играли в снежки у северного угла здания. Не было даже оглашения приказа на день. Или, может, Богнар и прочел его, но мы не заметили.
Поезд тронулся в одиннадцатом часу, а утром мы прибывали в Будапешт. Мы заняли четыре больших пульмановских вагона третьего класса. Фери Бониш еще перед ужином, сидя на своем столике, во все горло распевал названия станций — бог знает, откуда он раздобыл расписание. Должно быть, он только для того и привез его с собой еще в сентябре. Он наизусть знал этот длинный список названий, память у него была превосходная. Мы тоже выучили эту песню и подпевали ему; Медве и тридцать лет спустя помнил ее почти безошибочно.
Дёр, Дёрсентиван, Надьсентянош, Ач, Комаром, Сёнь, Алмашфюзито, Тата, Товарош, Вертешсёллёш, Татабаня. Цолалто вместе с Шандором Лацковичем, в оглушительном реве и кавардаке, склонив головы, с величайшим душевным спокойствием разбирали коллекцию поправок. С тех пор как Цолалто начал собирать коллекцию заново, он втянул в это занятие Лацковича-старшего, и теперь они набрали их почти столько же, сколько в свое время изъял и выбросил Шульце. Жолдош, сыграв «О, Шинаники», вновь вернулся к своей любимой:
Читать дальше