До замужества она подумывала о заочной аспирантуре, где занялась бы жизнью и творчеством писателей-народников, связанных с Вологодчиной. Она восхищалась их самозабвенным заступничеством за маленького человека, которому, как говаривала Людмила Глебовна, жилось на белом свете не веселее, чем на вечной каторге. Кроме того, и неказистая личная жизнь писателей-народников занимала ее чувствительное сердце. Но замужество, безоблачное семейное небо, рождение Лены отвлекли от аспирантуры, да и от горьких судеб писателей-народников. Лишь иногда Людмила Глебовна рассказывала о них, если просило общество «Знание».
Леночка стала учительницей музыки, Еленой Сергеевной, юной женщиной с насмешливыми черными глазами, живым блеском и пристальностью напоминавшими бабушкины, чуть картавящей, чуть заикающейся — скорее даже запинающейся на начальных слогах, что придавало особую, пожалуй раздражающую, выразительность ее речи. Была в Елене Сергеевне незначительная пока, произошедшая от безмятежно устроенной жизни полнота, этакая уютная домашняя полнота.
Жизнь Елены Сергеевны проходила в холе и неге, среди романтического — сквозь слезу и восторг — обожания матери и сердечного потакания отца всем ее прихотям, поползновениям и причудам — легко было превратиться в избалованную, чрезмерно сытую и чрезмерно довольную собой женщину, но, к счастью, возобладало влияние бабушки, и Елене Сергеевне передались ее житейская трезвость, способность посмеиваться не только над окружающими, но и над собой, склонность к строгим нравственным оценкам и боязнь пустых разговоров, громогласных изъявлений чувств, когда слышится больше междометий, чем проявлений сердца.
После смерти отца Елена Сергеевна превратилась в главную женщину дома. Татьяна Захаровна стала еще беспомощнее, хлопотливее и легче, ее как пушинку, как голубиное перо, парящее в воздухе, вдруг прикрепляло к стулу или дивану, и сморщенными ручками, как лапками, она отгоняла Елену Сергеевну:
— Пустяки, иди к матери. Я просто завихряюсь, перехожу в другое измерение. Но удается вернуться. Так что овсянку в ближайшие дни буду варить тебе я. Иди к матери.
В черном костюме, в черном газовом шарфе, тщательно причесанная, Людмила Глебовна без устали мерила комнату, словно готовилась принимать соболезнования сослуживцев и знакомых покойного мужа. Она протоптала тропинку в ковре от пианино к тахте: на пианино стояла большая фотография мужа, на тахте раскиданы номера городской газеты с некрологом и портретом. Сцепив руки на груди, с сухими, невидящими глазами, с безумным румянцем на щеках, Людмила Глебовна бормотала: «Какой человек был, кого мы лишились!», «Сережа, Сереженька, какой же ты у меня красивый», — и припадала скорбящими руками к фотографическому портрету на пианино. Елена Сергеевна обнимала мать, останавливала, пыталась уложить ее, а сама думала: «Неужели она не чувствует, как пошлость убивает горе. Как разменивает его на какие-то сценки. Так пусто стало, так страшно, и вдруг это пошлое безумие с портретом».
— Мамочка, давай посидим, моя хорошая. Хочешь, я поиграю. Мамочка, прошу тебя…
Прошли черные дни, но тень от них осталась, и никогда уже Людмила Глебовна не выберется из-под этой вялой, но лунатически цепкой руки. Людмила Глебовна теперь начинала любой частный разговор странной хвастливой горечью: «Не знаю, как мы смогли пережить. Вы не представляете, как меня скрутило! Света белого не хотела. О, это не пересказать!»
Отрезанная горем от недавнего счастья, от недавней сердечной беззаботности, Людмила Глебовна обнаружила в себе расчетливость и умение холодно прогнозировать ближайшие семейные хлопоты. Она сказала дочери:
— Теперь ты — главная в доме. Чтобы в нем была жизнь, зависит только от тебя. Все надежды этого дома только на тебе. И наши с бабушкой — тоже. Ты должна выйти замуж.
— Как интересно-о! Наверное, ты прочишь меня за контрабас. Роман с контрабасом. Других мужчин в школе нет.
— Леночка, милая. Надо искать. Тебе скоро тридцать, а ты нигде не хочешь бывать. Дом без мужских рук угаснет. Неужели ты хочешь этого?
Елена Сергеевна любила свой дом, его гулкие сосновые стены — летом они нежно, томно, как бы нехотя, сквозь размягчившуюся, разомлевшую смолу принимали голоса Шексны, заречных лугов, ропот берез на близкой Соборной горке, и тогда Елену Сергеевну тянуло к Скрябину; зимой — скрипы, гулы больших снегов и морозов, посвисты хохлатых, розовых свиристелей — Елена Сергеевна удивлялась, как она могла так долго не садиться за Грига, и она, конечно же, всей душой хотела, чтобы дом жил, дышал, так же жадно воспринимал звуки.
Читать дальше