Однажды Саша увидел по телевизору передачу, где говорилось, что некоторые животные уходят умирать на пустыри, в глухие чащи, подальше от людей. Он подумал: «Чем же я хуже собаки? Поеду умирать в отцову деревню».
И поехал. И умер.
В этом районе нужно было не ходить, а петлять, как петляют лисы, унося свою шкуру от охотников, путая следы. Район был окраиной города и назывался Шлакоблочный. В серых двухэтажных домах, сделанных из заводского шлака, жили простые русские люди: бывшие зеки, гении и рабочие мёртвого завода, ставшего когда-то первопричиной всей здешней жизни. Завод умер, но люди остались жить. Самой судьбой им было предначертано — рождаться в шлаке, жить в нём, засыпать им дырявые улицы, хранить его под сердцем и выплёскивать в самые непредсказуемые минуты на тех, кто способен на улыбку. Мы с моим приятелем по прозвищу Лав знали об этом не понаслышке, по-звериному огибая охотничьи ловушки, приманки, в виде кажущихся безлюдными тёмных переулков. Острым чутьём не раз битых неформалов, мы выбирали безопасные тропы.
Мы подвергали себя опасности не просто так. Мы шли, чтобы родить новые звуки, чтобы на пустырях с горами шлака проросла музыка жизни, и люди бы радостно улыбнулись, обнажив остатки чёрных зубов. Ведь мы были музыкантами. А может, и просто шли к будущему инженеру, а тогда философствующему панку Зобу — от нечего делать, пиная кедами осенние листья… Уж и не помню.
До двери философа мы добрались живыми, но дома его не оказалось. В упор на нас смотрел мутный глазок, ехидно подмигивая, словно бы давая понять, что хозяин может находиться где угодно — отбиваться в подворотне от гопников, лежать на территории детского сада в луже собственной блевотины, штудировать Ницше на пустыре — только не дома.
— Чё делать будем? — спросил длинноволосый Лав, похожий на тощего индейца, сутулясь от тяжести висевшего за его спиной баяна.
Инструмент был казённый, училищный. Он был необходим для создания народного колорита в нашей музыке, а точнее в «гонах». Гон — это особый музыкальный жанр, возникший вследствие реакции юной крови (с примесью палёного спирта) на голую реальность.
— Не знаю, — хмуро ответил я, доставая помятую пачку «Примы».
Мы спустились на лестничную площадку у окна и закурили. В окошке виднелись покорёженные песочницы-мухоморы, в которых вместо песка лежал шлак, но играющих детей я там никогда не видел. Дети в этом районе как-то сразу мутировали в малолетних преступников и, сидя на корточках в широких кепках-хулиганках, чем-то напоминали грибную поляну.
Зоб хоть и называл себя панком, обладал исключительным эстетическим вкусом и гостеприимством. Посещение его однокомнатной квартиры было для меня всегда событием. Зоб приучил меня к хорошему крепкому чаю, который следовало пить без сахара, не спеша, из белых чайных чашек, в процессе сократического диалога. Тогда как питался он обычно серой лапшой (хранившейся в капроновом мешке в углу кухни), обжаренной с луком в большой закопчённой сковороде. От него же я однажды унёс увесистый том «Братьев Карамазовых» Достоевского и кассету с «Русским альбомом» раннего Гребенщикова.
— Зоб, где тебя носит?.. — задался я риторическим вопросом, пуская дым в стену.
— Тады обратно пошли, — спокойно сказал индеец. Баян в твёрдом чехле стоял тут же, на бетоне, и молчал. Я позвенел оставшейся мелочью в кармане и ответил:
— Нет, так просто мы не уйдём. Предлагаю купить портвейна. Тут хватит.
Я выгреб мелочь. Лав хитро посмотрел на неё опытным индейским глазом, и на лице его засветилась детская улыбка. Он водрузил баян на хрупкие плечи, и мы отправились в магазин.
Чутьё нас не подвело. Мы обогнули детский сад, прокрались по заросшему коноплёй переулку, вышли на проезжую улицу (благоразумно спрятав волосы под рубахи) и, прикинувшись местными, развязно вошли в магазин. Прикинуться местными было непросто: на нас косились не только недавно отбывшие наказание граждане, но и густо накрашенные продавщицы — собственно, жёны или сёстры этих самых неулыбчивых граждан. Нас выдавало всё (чего мы за собой не могли заметить): раскованная походка, глаза (читавшие Чехова и Мандельштама), плавные движения рук (привыкших к гитарным грифам), увесистый баян за плечами Лава… «Человеческое, слишком человеческое!» — словно бы говорили нам исподлобья любопытствующие взгляды. Они были по-своему правы. Это их территория жизни, и поэтому не фиг тут ходить с баянами и чеховскими глазами.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу