Агеев, серый, как пепел, съежившийся, как птенец, скорбно бредет вон из класса, забыв портфель на полу. Наши взгляды его лижут, как пламя, он дергается от жестокого любопытства, с которым не можем мы совладать, а может быть, дергается он не от этого, и вот мы глядим, а он подходит к двери.
И дверь затряслась.
Он еще только к ней подходил, а дверь уже стала трястись. Снаружи ее кто-то тряс. Ее кто-то схватил за грудки и тряс, тряс, вытряхивал ее предательски ослабевшую душу. Ей бы заклиниться! Не поддаться! Но она только пискнула и раскрылась.
— Так это ты! — заорал Созонт Петрович, возникал на пороге как дьявол, и поднося свой могучий кулак к заострившемуся, серому носу Агеева.
Не ответив и проскользнув — казалось — сквозь тело учителя, Агеев уходит. Вслед ему несется авафема: — На урок не придешь, не решив все задачи подряд с номера сто сорок пять по сто девяносто восьмой!
Дверь с громом захлопывается.
Какое-то время мы не можем прийти в себя, у меня так просто в глазах плывут ослепительно оранжевые летающие тарелки. Но вот сквозь эти раскаленные пятна проступает фигура Тигрицы. Ее оголенно-округлая рука поднимается плавно к глазам, тщательнейшим образом Тигрица изучает крохотный циферблат своих наручных часов и вдруг…
— Несправедливость! — оглушает нас дикий возглас, и мы успеваем увидеть, как взметнулась оголенная, полноватая кисть, выворачиваемая чьим-то цепким захватом.
— Несправедливость! — на грани визга выкликивает Колян и отчего-то топочет, топочет, быстро подбрасывая колени — так бегуны демонстрируют спринтерскую пробежку на месте. И, выворачивая, подносит, тычет Тигрице в глаза ее собственную кисть, им грубо изломанную, вернее, не столько самое кисть, сколько крохотный циферблатик — Считайте! Считайте! Невозможно сделать двадцать четыре шага в секунду! Считайте!
И он топочет, топочет, то выше поднимая колени, производя оглушительную дробь своими ботинками, то едва отрывая подошвы.
До класса что-то доходит. Волна возмущения пробегает по классу. Тигрица вырывает покрасневшую кисть: — Так что же? Выходит, запер Абашкин?
— Несправедливость! — взрывается класс. — Абашкин дал честное слово. Раз так — мы все заперли Вовчика в туалете! Всех берите, всех вешайте!
Поднялись все: требуем справедливости!
Взвилось в небо тридцать костров — то зажглись наши сердца! Засверкали струи пламенных рек — то забурлила кровь в наших жилах! И раздался оглушительный грохот — то, подобно камнепаду в горах, обрушились крышки парт.
А когда влетели в кострище две черные птицы, два взволнованных воробья, прельстившихся-таки на хлебные крошки, когда заметались меж ярких огней, тогда-то сорвавшаяся с цепи Тигрица и излила на нас всю свою пенную ярость и коварную страсть. Потоки хлестали, гася костры наших сердец, но в чаду и шипении мы с восторгом восприняли коллективное самосожжение.
Мы бунтовали с чисто мальчишеским упоением, и девочки нам ассистировали с чисто женской, щебечуще-хлопотливой надежностью, а Вовчик ревел.
Вовчик трубно ревел, хорошо понимая, что реветь надо долго. Ревет он всегда безобразно: ни слез, ни прерывистых вздохов — разинув рот, монотонно орет. Реветь у мальчишек не принято, но ему почему-то иногда дозволяется. Вовчик ревет. Вовчик тянет тетрадку, в которой решена задача про Красное Знамя: «Не меньше, чем на двадцать одну деталь больше в час, чем производительность токаря, то есть не меньше, чем двадцать четыре детали в час». Такая задача!..
Как звери, затаившиеся от охоты, наблюдали мы обратное шествие разгневанных наших отцов.
Возглавляла отряд мама Вовчика. Она торопилась. Возможно, она делала те двадцать четыре шага в секунду, и ее восклицания донеслись до нас, когда за нею уже захлопнулась дверь. «Воспитывать в мальчике благородство, чувство товарищества! — донеслось до нас, — вот ведь, заразы, придумали!» — а ее уже не было. Только цокнуло что-то о камень крыльца — что-то, упавшее с ее головы.
Следом двигал мой батя. Он двигал в иссиня-черных очках, из-под которых струились мужественные, тевтонские слезы. Да, меня он прикрыл молчанием своих непроницаемых стекол, но за товарищей моих он не вступился.
Широколицый и еще более красноносый, папа Агеева шагал тем решительным, размашистым шагом, каким вышагивал по квартире с ремнем, высматривая «этого своего идиота». «Этот его идиот» («Мальчик ранимый, возвышенный», — сказала Тигрица) готовился к худшему. Папа Агеева выбивал из сына ранимость с возвышенностью, как пыль из ковра.
Читать дальше