Мирьям моя заделалась санитаркой и устроила в роще нечто наподобие госпиталя. Старик Фудым вспомнил свое ремесло парикмахера и стал далаком — полковым цирюльником, эта почетная должность оплачивалась у курдов щедрой рукой. Ну а инженер Дима Барух с маленьким отрядом строителей за короткий срок проделал массу усовершенствований: они прорубили в скалах новую сеть окопов, построили над обрывом бетонные огневые точки, подвели массивные фундаменты под все три наши зенитки… Наполняя однажды мешки с песком для защитной стенки вокруг зениток, я заметил ему, что слышал, как всю ночь он маялся под одеялом, и спросил откровенно, не мучают ли его кошмары, как и меня.
— Ага! — признался он. — Станислав Юхно появился…
Меня же при этом как будто мешком по башке шмякнули! Вот этим самым мешком с песком, который я засыпал для стенки… Увидел вдруг сразу нас всех троих на страшной высоте Вабкентского минарета, дыбом стоящую Бухару и море огней под нами — родимого зверя, с которым прощались, странное существо с попугайным клювом, что обещало везде нас найти, где бы мы ни были, — пророческий сон Димы перед нашим спуском под землю.
— И что, снова душит тебя?
— Ага, — и хохотал, страшно довольный… — Впору хоть назад повернуть!
Лань моя, вспоминая сейчас эти страшные дни, я всего отчетливее вижу ребе Вандала, исполненного невыразимой печалью. По нескольку раз в день он приставал настойчиво к каждому из нас, своих спутников: «Дети мои, в чем я провинился перед вами? Скажите обо мне что-нибудь плохое, в чем мне каяться в Судный день? Ведь если человек не простит человеку, то и Бог не простит нам!»
А я кричал ему лицемерно: «Ребе, какие за вами грехи? Да вы же сама святость!»
Но он просил, он упорно настаивал: «Хоть маленький грех, ну пожалуйста! Нет праведника, который творил бы одно добро и не впал бы при этом в ошибку и заблуждение!» — и это оставляло в моей душе тягостное предчувствие, ощущение обреченности, тупую боль, сверлившую постоянно затылок.
И вот наступила ночь Судного дня. Мы все поели — они поели в последний раз в этой жизни. Ребе рассадил нас вокруг себя, наша трапеза проходила при свете толстой свечи. Ребе говорил долго, странно, а мне особенно ломило затылок. То именно место, где, по словам ребе, из двух душ, обитающих в человеке, живет Божественная, а не животная. Дикая боль поглощала целиком мои мысли, поэтому я плохо его слова запомнил. Последние слова, обращенные к нам…
— Мы находимся в самом грешном месте земли, среди сатанинских сил, влияющих на наши поступки и мысли. Но есть и еще препятствия, что помешают нашей молитве вознестись на небо, и каждый увидит свое препятствие в эту ночь. Я только хочу вам напомнить, что подчинение Богу — это не ярмо! Не для того впрягают в ярмо животное, чтобы его сломить, а для того, чтобы лучше использовать… Принято говорить, что все евреи ответственны друг за друга, но в этот час я один за все ответствен, за все, что случилось с вами и случится! Я вижу свое препятствие и знаю его — оно в оскорблении имени Бога, самым существенным атрибутом Которого является милосердие… Если за землю, что не имеет лица и не может краснеть, Господь покарал все поколение Потопа, то как же я могу быть наказан? Я — смешавший сферу небес и сферу преисподней, мечтавший возвысить прах до небес, а на самом деле повергший небо в прах и вас вовлекший в это неслыханное прегрешение!
Потом воздел руки к небу, возвысил голос и приступил к молитве:
— Кол ни-и-и-идрей-й-й!
Смотрю, тупо уставившись на свой пергамент, а он, как магнит, притягивает к себе все мои мысли. Я ощущаю с ним незримую роковую связь и понимаю уже, что в этой штуке кроется и моя последняя тайна, и все пытаюсь постичь: как уцелел он на мне в день кровавой бойни, когда вставала дыбом земля, когда горели дома, трава и деревья? Земля горела…
Вся моя горечь, вся моя ненависть к самому себе — игрушке каких угодно сил — сосредоточивается вокруг проклятого пергамента. Пытаюсь представить себе его автора, его демоническую силу, питаемую вечным пламенем ада, снова вижу отчетливо чугунную серую массу призрака, белый треугольник у него на груди… Вглядываюсь пристально и узнаю бритую циклопическую голову Хилала Дауда. Это его рука — неумолимая, властная — дотащила меня до пещеры, втолкнула туда и погнала дальше: «Иди на Голгофу, сынок!» — а я, обезумевший и оглохший, прижимая к груди свое единственное сокровище, снова повлекся в преисподнюю.
Читать дальше