— Что скажешь, мать? — ухмыляется Лауринас в распахнутых дверях летней кухоньки.
— Садись, ешь. Что сам скажешь, коли такой умный?
— Умный, говоришь? — садится он верхом на низенький стульчик.
— Хвались, хвались.
— Никто меня так не хвалит, как ты, Петроне.
— Смеешься все? Смейся, ладно. Вчерашний блин разжуешь?
— Зубы пока не одолженные. Железо грызть могу.
— Хвались, хвались. Всегда хвастуном был.
— И все же не таким, как Пятрас Лабенас из Эйшюнай, а? Мне восемьдесят два, и я еще холостой!
— Смеялся чугунок над котлом, что тот весь в саже!.. Любишь ты, Лауринас, ох, и любишь прихвастнуть: мне хорошо, мне годится .
— Что правда, то правда, — соглашается Балюлис, и Статкусу, проходящему мимо кухоньки, завидно и горько видеть склоненные друг к другу головы стариков, их соприкасающиеся мосластые руки, передающие из ладони в ладонь нож, хлеб, солонку; мирно жужжат мухи, покачиваются на кожаных петлях двери кухоньки. Горько и стыдно признаться — гложет зависть, ведь у самого горят щеки от ледяной ненависти, то ли все еще живой, то ли привидевшейся в застывшей фигуре жены.
— А коли правда, то и помолчал бы.
— Погоди. Ладно, не спорю: я и такой, я и сякой. Ладно. Но разве плохо живем? Разве чего нам не хватает?
— Кто ж говорит, что плохо.
— А хочешь, — Лауринас прихватывает свою Петроне за локоть, — хочешь, я тебе телевизор за три сотни, щелк — и будьте любезны! Весь день танцы да игранцы, не останется времени печалиться, нос вешать!
Предложение столь неожиданное, что у старой перехватывает дыхание, дрожит ложка, поднесенная ко рту, губы кривятся в улыбке, беззлобной, почти прощающей.
— Телевизор купишь? Так, может, заодно и глаза?
— Возьми очки посильнее. Значит, прямо завтра и заказываю. Не возражаешь? Съезжу, и порядок.
— Ох, старик, старик! Тебе бы только куда-то ехать. А мне только ждать да ждать?
Кажется, сама земля прислушалась к этому разговору — нет его важнее! — и следы от колес сынова «Москвича» вроде уже и не видны. Так просто это не кончится, что-то должно произойти, подумал Статкус, но и его размышления, и беседу хозяев прервал шум мотора — по дороге к усадьбе взбиралась старая «Волга» кофейного цвета. Что-то в ней бренчало и дребезжало, пока водитель колесил по двору, выискивая местечко, где бы приткнуться. Распахнулись дверцы, наружу вывалилась пестрая орава людей и животных: полная высокая женщина со шлемом серебряных волос; вероятно, ее дочь — тот же рост, лицом похожа, но коротко стриженная и словно выжатая; худой и бледный длинноволосый молодой человек, скорее всего муж дочери, и троица серых, в рыжеватых пятнах собак. Лохматые, глаз из-под челок не видать, пасти оскалены, они рвались на поводках из рук длинноволосого, еле их удерживавшего. Не успели выбраться из машины, как сцепились, валяя друг друга, потом шарахнулись в сторону, будто током ударенные, тут же вновь сбились в клубок и с такой силой рванулись вперед, что худощавый был вынужден чуть ли не бежать за ними на своих длинных ногах.
— Диана! Уэльс! Негус! Вы что, спятили? Спокойней! Фу! Фу! — фальцет женщины разносился по округе, будил приютившуюся в лощине соседскую усадьбу. — Это твоя вина, Иоганнес: породистые собаки превратились в невоспитанных дворняжек! Дай бедным животным свободу, их ведь укачало в дороге!
Зять Иоганнес сильнее натянул поводки. Упирался, мерился силой с беспокойной троицей, откидывая со лба на плечо вельветового пиджачка длинные волосы, и с удивлением оглядывал деревья: яблони, липовую рощицу, башни елей, лещину у межи возле закопченной баньки — ветви обвисли под тяжестью ореховых гроздей. Но больше всего поразил клен, затенявший половину двора, не спускал с него глаз и невнятно бормотал что-то.
— Ну что ты раскомандовалась, мама, словно у себя дома? — упрекнула молодая, откатывая от кучи носком босоножки желтое яблоко. — Перепугаешь хозяев.
— Ты меня не учи! И не ешь немытое яблоко — колодец рядом. Детей тут не видать, настоящий рай собачкам.
— Пожалуйста, пожалуйста! Зачем с земли-то? — заторопился угощать застигнутый врасплох этим нашествием Балюлис. — Вы с деревьев рвите. Какие понравятся, пожалуйста. Вот «белый налив», а тут краснобокие, тоже наливные. А вон те сахарные. А уж «ананасные» — самый высший сорт, кого ни угощал, все хвалят, желтые, словно медом налитые. Прошу, пожалуйста, правда, им еще рановато, не укусишь. Осенний сорт… Времечко не очень удачное — летние кончились, осенние еще не доспели. Но ежели поискать, то вот «графштейны», этого сорта у меня навалом. А может, вам красненькие нравятся? Повидло из них варим. По старинке зовутся райскими яблочками. Пожалуйста, угощайтесь! А то груш нарву — мягкие, сочные!
Читать дальше