— Темновато. Едва ли выйдет, — набивает себе цену Статкус. Да, кроме того, не обниматься с ней собирается, рисовать. Лихорадочно роется в папке, ищет картон погрубее. Ведь придется гасить то, что слишком ярко, и подчеркивать то, что мало заметно. Каждую минуту изменяется выражение ее лица — блик на воде, зависящий от сияния солнца. Ах, была бы она постояннее! И набрасывающая эскиз рука художника подчиняется его желанию: от силуэта Дануте, возникающего на картоне, когда он отстраняется, чтобы глянуть, что получилось, веет постоянством. Тень от головы падает на плечо, под просторной кофтой едва заметна грудь (обычно она — как вызов), руки отдыхают, оставив на время тяжелую работу (работает, разумеется, Елена). Теперь следует оттенить лоб, сделать его выпуклее, наметить морщинку (ах, была бы такая!), а главное — собрать распущенные волосы Дануте в пучок. В последнем он сомневается, так как послушную модель, выполняющую все его указания, вдруг охватывает настроение, требующее иного решения.
— Кто эта деревенская деваха? Я? — щелкает она по картону длинным ногтем, недовольная и заинтересовавшаяся.
— Вольная интерпретация, — пытается защитить свою работу рисовальщик, уловивший нечто большее, чем внешнее сходство. — Тебя следовало бы маслом писать, не карандашом. Черный силуэт на пурпурном фоне.
— Как Кармен? — Она щелкает пальцами, подражая кастаньетам. — А ты согласился бы рисовать меня обнаженной? Все великие художники рисовали своих любимых голенькими.
Когда-нибудь, когда перестану сомневаться в своих силах… Он так и ответил бы, однако она выгибает шею и отбрасывает назад руки, Вот-вот стащит через голову платье или ему велит… От мелькнувшей картины у Статкуса перехватывает дыхание.
А Кармела уже забыла свое ошеломляющее предложение. Скривив губы, разглядывает рисунок. Неся чай и тарелку с бутербродами, неслышно входит Елена. Статкусу почему-то неловко перед ней, будто он рисовал нагую Кармелу.
— Это не я, это ты, Елена! Иди, малышка, полюбуйся на свои едва проступающие формы. Йонас ухаживает за мной, но в его подсознании… Разве Кармела такая? Посмотрите оба! Разве эти телячьи глаза — мои?
— Твои, твои. Это же Дануте, не Кармела, — серьезно объясняет Елена.
— Похожа, но какая-то разиня! Как будто я захотела стать хорошей, полюбить этот дом. — Старшая поводит рукой, очерчивая совсем небольшое пространство. — А за что, скажите на милость, любить клетку?
— Ты имеешь в виду наш дом? — В голосе Елены озабоченность.
— Нет, королевский дворец!
Старшая развлекается, а у младшей начинают вздрагивать острые плечи. Она не осуждает, старается понять и оправдать дерзость — нет, обвинение! — сестры их дому, которое не может не унижать ее, отца и мать, улыбающуюся из простенькой рамки. Однако никто не собирается помочь ей — ни рвущаяся куда-то (уж не из этого ли дома?) улыбка матери, ни Статкус, опустивший глаза, чтобы не пришлось за нее заступаться и дразнить Дануте. Мешаю им… Никому я не нужна… Елена вспоминает об оставленном без присмотра на кухне огне.
Воцаряется неловкая тишина. Лучше бы уж Елена не уходила.
Дануте сожалеет о своем выпаде, но извиняться не собирается.
— Хорошая у нас малышка. Для нее дом — весь мир. А мне что делать, скажи?
— Надо больше верить в себя. — Йонас говорит сурово, чтобы не выдать своего двойственного чувства — неодобрения и восхищения. Так говорит бородатый вильнюсский профессор, в мудрость которого Статкус уже не верит. — Учти, жизнь ждать не станет. Свободных мест немного, и если ты не поспешишь…
— Хорошо петь такие песни тому, кто в городе! А тут… Не успеешь ответить «здрасте» лейтенантику, который тебя каждый день приветствует, как попугай, и у всех вытягиваются лица. У всех слюнки текут, будто к замочной скважине припали. Слышал про лейтенанта? Признайся!
— Слышал.
— Вот видишь! Смоешься отсюда, красиво пощебетав, а мне… Негодую на себя, грызу за то, что не была с тобой достаточно ласкова. Давай лучше не ссориться, а? — Дануте протягивает руки, но, прежде чем он успевает пожать их, отдергивает. В глазах лед, словно он не он, а незнакомый, чужой, один из тех, кто прервал ее не начавшийся полет.
— Ездишь, сам не знаешь зачем. Тоже мне спаситель нашелся!
— Меня, старика, не нарисуешь? Барышень, вижу, научился прельщать! — слышится похрипывание Еронимаса Баландиса, будто он все время торчал за спиной, а не курил за дверью. — На ярмарке один такой за пятьдесят центов из черной бумаги вырезал. Барышень, детишек. Все красивые, молодые, счастливые! Интересно, где они теперь, и вырезальщик этот, и та молодежь?
Читать дальше