Кроме игры в карты, Исмаил научился у кузена еще и игре на мандолине.
Селим купил себе мандолину и участвовал регулярно в лицейских концертах. Первое время, не зная нот, он играл целыми днями и распевал песню, выученную им еще в Тиране:
Возьми мандолину, пойдем погуляем с тобой,
Ты, дорогая малышка, навек унесла мой покой.
Селим пел ее каждый день, наигрывая на мандолине или без всякого аккомпанемента. От музыки просыпалась бабушка. Она приехала к дочери в Гирокастру, соскучившись по Исмаилу, и все время дремала в углу комнаты, упрятав увядшую шею с отвисавшей пустыми мешочками кожей в желтый мех телогрейки. Устав, должно быть, от жизни, отягощенная грузом восьми десятков лет, сгорбивших ее спину, бабушка вздыхала, встряхиваясь от дремы, которая скоро должна была перейти в беспробудный и вечный сон, и говорила с досадой:
— Чтоб ты провалился, негодник, с твоей нескладной, визгливой песней! От нее голова раскалывается!
Потом она опять засыпала под непрерывное бульканье воды, кипевшей на треножнике в металлическом кувшине.
Но разве в состоянии был кто-нибудь удержать Селима от игры на мандолине, особенно после того, как он обучился нотной грамоте! Он наигрывал одну за другой такие чудесные мелодии, что Исмаил не уставал его слушать. Новые неаполитанские песни: «Вернись в Сорренто», «Санта Лючия», «О мое солнце», «Валенсия», старательно переписанные кузеном с типографских нотных изданий, купленных и привезенных из Италии сыном одного торговца из Саранды, благозвучные и красивые, заставили наконец Селима разочароваться в песне о дорогой малышке, а потом и вовсе ее забыть… Играя на мандолине, Селим пел и так хорошо произносил итальянские слова, что Халиль-эфенди, немного говоривший по-итальянски еще с тех времен, когда в Гирокастре стояли итальянские оккупационные войска {52} 52 …стояли итальянские оккупационные войска… — См. предисл.
, покачивал головой с довольным видом, поглаживал седую бородку и похваливал:
— Ну и молодец, ну и башковитый постреленок! Просто итальянец, да и только!
Халиль-эфенди, сухопарый мужчина, служивший кади во времена Оттоманской империи — и не каким-нибудь там уездным судьей, а судьей губернским, то есть не в маленьких городах, а в больших, подчинявшихся власти паши, — в молодости исколесил всю страну. Он побывал в Бергаме, Эскишехире, Манисе, Самсуне, Эрзеруме, Адане, Измире и даже на острове Митилена. А теперь, словно судно, годами бороздившее моря и за негодностью ставшее на прикол — не на ремонт, а чтобы там потихоньку ржаветь, — Халиль-эфенди, найдя себе в доме укромный угол, посиживал у очага и перебирал свои четки. Он пропускал прозрачные бусины одну за другой меж пальцев, и они соскальзывали на морщинистые ладони так же проворно и незаметно, как пронеслись для бывшего кади дни его службы…
Ах, какими прекрасными казались ему те ушедшие дни, время полного изобилия, когда чуть ли не за грош, честное слово, можно было скупить весь базар и заполнить дом любым товаром! И куда подевалось это изобилие, где былые великолепие и роскошь?
Куда это вдруг пропал прежний почет, который оказывали ему, кади-эфенди, когда он, бывало, шел по улице или направлялся пешком на базар Гирокастры?
— Селямалейкюм!
— Алейкюмселям!
Да, жизнь становилась все трудней и бесцветней. Цены росли с каждым днем, и кади-эфенди заглушал свое раздражение стопкой ракии, которую пил украдкой, потихоньку от всех, чаще по ночам, потому что никому не следовало знать, что кади-эфенди выпивает. Ведь чего только не станут болтать, каких не наслушаешься сплетен!
Да, до печальных времен дожил бедный кади-эфенди! Взять хотя бы его единственного сына Селима. Вместо того чтобы учить в школе сладкозвучный турецкий или первый язык в мире, воистину царственный, арабский, мальчик ломал себе голову над каким-то вульгарным французским, на котором и говорили-то не ртом, как установлено богом, а почему-то гнусили через нос! Селим с Исмаилом свои уроки учили вслух. И в ушах Халиля-эфенди постоянно звучали грубые звуки в словах, которые чаще всего оканчивались на «an», «on» и «en». А после занятий мальчики обычно пели шуточную французскую песенку, от которой Халиля-эфенди охватывало тошнотворное ощущение.
Когда три курицы гуляют в поле,
Первая первой шагает на воле,
Вторая второй семенит за ней,
Последняя третьей спешит поскорей.
— Ляхулевела! [12] Ляхулевела — искаженное турецкое lâhavle — великий боже! бог ты мой! — выражение досады.
— говорил сам с собой Халиль-эфенди, слушая эту нелепую песенку и сравнивая ее с мелодиями, слышанными раньше в Стамбуле. А, черт с ними, пусть себе эти проклятые французы «мочатся» [13] Звуковое совпадение французского числительного «première» — «первый» и албанского глагола «përmjerr» — мочиться.
, сколько душе угодно! Ну и язык у них! «Мочатся» дважды в одном куплете, а потом еще и «свинью» [14] Французское «dernière» — «последняя» близко по звучанию албанскому «derr» — «свинья», которое для мусульманина оскорбительно.
вспоминают. И впрямь одно свинство.
Читать дальше