Дюла попросил у Тордаи позволения на минуту опустить оконное стекло и высунулся наружу. Поезд постукивал, набирая ход. Ветер моментально залепил лицо снегом. Вглядываясь в исчезающие за снежной завесой фигурки, он все яснее чувствовал, что уехал напрасно. С тоской смотрел он в ту сторону, где осталась неразлучная троица, но видел лишь бесконечную белизну, окутавшую небо и землю.
Эти воспоминания с необычайной остротой охватили его именно теперь, когда он, опустив голову, брел за гробом Тордаи в ряду других студентов театрального института. Процессия направлялась к кладбищу Керепеши. Весь путь от Национального театра до Восточного вокзала был запружен траурной толпой. Гражданская панихида проходила в Национальном театре. Выступали многие, среди прочих — даже нарком. Потом гроб водрузили на катафалк…
Все это было восьмого апреля 1919 года. Накануне состоялись выборы. Тревоги и волнения предыдущих дней придавали похоронам особую торжественность. В это ясное, насквозь высвеченное солнцем весеннее утро даже смерть казалась возвышенной и прекрасной. Хмельной воздух революционных дней, буйный, неукротимый апрель, сообщения о народных победах вызывали странную уверенность в том, что Тордаи уходит в бессмертие.
Смерть Тордаи — он умер в одночасье, от паралича сердца — повергла Дюлу в глубокое отчаяние. Он никак не мог смириться с возмутительной несправедливостью: почему великий художник должен был умереть ни с того ни с сего, без всякого разумного объяснения, из-за какой-то нелепой ошибки в организме? Он злился на Тордаи, сказавшего как-то в ресторане «Нью-Йорк», что лишь теперь, приближаясь к пятидесяти, он, кажется, начинает понимать что-то в своем ремесле. В ушах до сих пор стояли слова: «Мне бы продержаться еще годков пятнадцать-двадцать, тогда я, может, сыграю так, что останусь доволен собой». Он не сдержал слова, не стал ждать и пятнадцати лет. Временами Дюле начинало казаться, что смерть Тордаи — не более чем каприз. Просто в один прекрасный момент он взял и решил все бросить. Невзирая на всю свою боль, Дюла не мог не завидовать этой надменной, элегантной, почти издевательской смерти. Собственный порок сердца предстал перед ним в совершенно новом свете — он давал возможность когда-нибудь последовать примеру учителя.
И без того нелегкий день завершился еще одним потрясением. Дюла сидел в кафе Бранковича, пил бесплатный кофе и жевал хлеб (после установления пролетарской диктатуры порция увеличилась втрое). Подняв голову, он увидел, что к нему направляется господин Пери, известный театральный агент, при советской власти занявшийся проведением культурных мероприятий.
— Торш, вы должны завтра поехать в Надьвашархей. Покойный господин Тордаи говорил мне, что вы оттуда родом. Актеры Национального театра дают для вашархейских рабочих концерт. Вы, говорят, много стихов Ади знаете. Получите пятьдесят крон за выступление, ну и на дорожные расходы, разумеется. Все — за государственный счет. В восемь утра у касс на Восточном вокзале. С институтским начальством я договорился.
На ходу произнеся свою тираду, господин Пери удалился, не дожидаясь ответа. Это можно было понять — любой студент был бы в восторге от свалившейся с неба удачи. Поэтому господин Пери и не стал тратить своего драгоценного времени на переговоры.
Дюла не успел ответить ни да, ни нет. У него было такое чувство, будто господин Пери сунул ему под нос его родной город, покинутый дом почти так же, как господин Бранкович — чашечку кофе. В тринадцать лет он поклялся, что не вернется в Надьвашархей, пока не умрет отец. Временами его начинало безумно тянуть домой, к матушке, но обида и оскорбленная гордость всегда перетягивали тоску по дому. Из матушкиных писем он знал, что отец не желает о нем слышать и раз и навсегда запретил ей думать о встрече. Поэтому чем сильнее тянуло Дюлу в Надьвашархей, тем безжалостнее давил он в себе это чувство. Однако на этот раз возможность попасть домой была не плодом мечтаний, а реальностью, представшей в виде предложения делового человека. Мысль эта захватила Дюлу. Все, что казалось давно похороненным на дне души, внезапно ожило, вырвалось на поверхность, девять прошедших лет взяли за горло, призывая к ответу. В последнее время печальное матушкино лицо стало как-то стираться, исчезать из памяти, а тут вдруг встало перед глазами со всей отчетливостью, как будто скрипучий голос господина Пери содрал кору времени. Сколько же она выстрадала за эти девять лет! В письмах она никогда не жаловалась, больше того, иногда ему казалось, что постоянное смирение и покорность судьбе со временем превратились в некое подобие счастья. О Дюлином отце она никогда не писала ни слова, словно его и не было на свете. Не жаловалась даже на то, что лишена возможности видеть сына. Дюлой она постоянно гордилась. Сперва — тем, что его взяли в театр столяром, потом тем, что он дослужился до хориста, и, наконец, тем, что он стал студентом театрального института.
Читать дальше