Яна печально улыбнулась, а он добавил:
— Но, может быть, в этом, как и во всём, был свой смысл…
Гигантские тропические растения в больших горшках рисовали своими листьями с помощью солнца причудливые теневые узоры на вытертых досках паркета. Перила широкой винтовой лестницы, уходящей вниз, блестели, а ступени её, как и всегда, были заняты студентами.
— А Вы? — спросила вдруг Яна. — Теперь вы будете, наконец, вести семинары в аудиториях с розетками, открывающимися окнами и маркерами для досок…
— Да, и я рад этому, конечно же, рад… Но, вы знаете, я бы и здесь остался; и мне даже жаль как-то этот корпус… Всё-таки, столько лет…
С каждой секундой их разговора Яна удивлялась лишь сильнее. Она не знала, что именно произошло с Холмиковым, но выглядел он теперь точно как человек, потерявший близкого, услышавший страшный диагноз или выживший чудом в авиакатастрофе и пришедший, таким образом, к Богу; он будто достиг просветления, он стал до того смиренным и тихим, что Яне захотелось вдруг даже на единственную секунду, чтобы вернулся прежний Холмиков — утраченный, казалось, навечно.
— Одно могу точно сказать: каким бы там ни был новый корпус, а филфак — он везде филфак, и это уж вряд ли изменится, — заметила Яна.
Холмиков рассмеялся, но даже и в смехе — Яна искала и не находила того неуловимого, интуитивно ощущаемого притворства, некоей странной игры, неизвестно для чего необходимой.
— Да, вы правы… Но я остаюсь здесь. Продолжу преподавать на филфаке, каким бы он ни был. И не то чтобы я всем сердцем люблю его… Но ведь по правде — мне некуда больше идти; мне уже тридцать пять лет, кому я нужен в этом мире — литературовед со стажем. Я ещё детям преподаю итальянский. Как репетитор. Ну, вот, это, пожалуй, и всё, что у меня есть. Не думаю, что стоит это терять. Я бы мог, конечно, уйти, я и думал об этом, но я понял в итоге, что ни к чему. Кроме того… Я теперь примирился со всем. Я обрел кое-что. Я уже знаю, что смогу здесь остаться без отвращения, без тоски, без трагедии. И какие на то причины — не стоит и говорить, но у меня словно открылись глаза, я теперь как-то иначе смотрю на мир. Вы, возможно, заметили… Я ведь знаю, что я другой. И я помню также, каким я был. Ещё осенью, помню, меня охватила вдруг паника — настоящая, Яна, паника: я вдруг понял, что ненавижу всё, чем я занимаюсь, и университет, и литературу, и всё, всё… Но, впрочем, не нужно; я оставлю эти речи, они же так тривиальны. Вы, наверное, меня уже поняли ещё прежде, чем я заговорил. Вы же всегда понимаете с полувзгляда… Да и сам я теперь, признаться, отыскал эту способность…
Холмиков помолчал немного, глядя на Яну и как бы обдумывая что-то, а затем будто решился и заговорил вновь,
— Знаю, наверное, мне следовало сойти бы с ума; дойти до черты, так сказать, довести себя до неё размышлениями, воспоминаниями, идеями — из-за этой твоей книжки или ещё из-за чего. Вот так было бы драматичнее, и, несомненно, интереснее. Только жизнь — много более прозаична. Жизнь проще. Есть в ней место и драме, и перипетиям самым необыкновенным, и коллизиям, и интригам, и сущему ужасу, — и всё же она значительно проще. Я это чувствую — даже теперь, когда со мной произошло всё, что произошло, я чувствую — что-то может быть и дальше, я здесь не заканчиваю, я здесь не схожу с ума, не совершаю самоубийства, не иду за тобой с топором в ночи. Но я не кричу и «жизнь продолжается!», не смеюсь в лицо горестям — это же пошло не менее. Всё изменилось, Яна, бесспорно, и не могло оно не измениться, и важно каждое подобное изменение — но я посмотрю, пожалуй, ещё, посмотрю, что случится со мной и далее… Поживу ещё… Вот они — маленькие частички жизни, и это была лишь одна из них…
Подошла Лиза и с интересом взглянула на Яну и Холмикова.
Оба молчали, и это молчание затянулось, так что Лиза сказала:
— Наверное, мы пойдём…
— Да, конечно… — рассеянно произнёс Холмиков. — Вы заходите как-нибудь, посмόтрите на новый корпус. Я буду рад вам…
Смешались и разлетелись прощальные однотипные фразы. «Спасибо за всё», «До свидания, Александр Андреевич…», «Конечно, зайдём».
Смешались и стихли.
— До свидания, Яна… Лиза…
— И что это случилось с жуком? — смеясь, спросила Лиза, когда они спускались по лестнице.
Яна ничего не ответила ей. Только быстро и незаметно обернулась, будто поправляла волосы, в самом низу лестницы, и посмотрела наверх, через заворачивающие вправо прямые блестящие перегородки перил — сверху, оперевшись на них и перегнувшись, смотрел на неё Холмиков. Яна взглянула на него на сотую долю секунды, — и уже отвернулась, и продолжила идти вперёд, к выходу из корпуса, на крыльцо, к кустам сирени, к запаху недавнего дождя — но всю дорогу у неё перед глазами стоял тот секундный кадр: его лицо, маленькие глаза, внимательно вглядывающиеся в первый этаж, в них, спускающихся и уходящих навсегда, плотно сжатые тонкие губы, глубокая морщина на лбу — он знает, что больше никогда не увидит ни её, ни Лизу. Он рад этому и несчастен. Он думает сразу обо всём: о своём прошлом, о филологии, о том, что же самое важное в жизни, о литературе, о выпускниках этого года — какая их ждёт впереди дорога, и зачем они не хотят прямо сейчас понять всё то, что он понял о себе только в тридцать пять лет? Он думает о Лизе, о тёмном пиве, о разговорах, которые вёл, о науке, о новом корпусе. Он думает о Яне и её книге. О собственном будущем. И всё это было в одной той секунде, и всё это было заметно. Хорошо, что она обернулась, поправила волосы. Хорошо, что он всё-таки перегнулся через перила, чтобы посмотреть, как они уходят.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу