Сразу после отрывка о Шартре Раиса переходит к описанию – очевидно, решающего для нее и, опять-таки, совершенно «внутреннего» события. Второй раз в жизни, сообщает она, у нее было чувство присутствия Бога (первый раз, быстро и яростно, violent et fugitif, – при чтении Плотина). Она едет куда-то на поезде, смотрит в окно (железная дорога, как ничто другое, способствует пробуждению души и мысли), ни о чем определенном не думает. «Внезапно во мне произошла глубокая перемена, как если бы от чувственного восприятия я перешла к восприятию внутреннему. Деревья, убегавшие за окном, вдруг сделались больше себя самих. Они получили волшебное измерение глубины. Казалось, что весь лес говорит, и говорит о Другом, превращается в лес символов, словно у него и не было другого назначения, как только обозначать ( d é signer) Создателя». Здесь каждое слово замечательно, так что я постарался перевести этот отрывок как можно точнее. Описывая впоследствии это переживание своей жены (их странный брак, по-видимому, с течением времени все более становился симбиозом, так что и переживания делались общими), Жак Маритен говорил о «метафизическом опыте». При виде чего-то, какой-то вещи, душа вдруг знает, что вещи не существуют сами по себе и что Бог есть… «Лес символов» пришел, разумеется, из Бодлера; наши русские символисты тоже знали толк в этом деле… «В лесу символов мы блуждали, на качелях соответствий нас укачивало», – писал, иронически оглядываясь назад, Ходасевич. Сам эпизод мне сейчас, пожалуй, важнее. Кому из нас, действительно, не знакомо это внезапное переживание глубины, полноты мира? эти волшебные мгновения, когда все вокруг нас, да, пожалуй, и в нас самих, кажется исполненным – если угодно, божественной – красотой и силой, каким-то внутренним сиянием и смыслом? Мы примиряемся с жизнью в такие мгновения. Иногда я думаю, что только они одни-то и примиряют нас с жизнью, в то же время выхватывая нас из нее и поднимая над нею.
Наверное, в молодости, покуда все впечатленья бытия еще новы, они нам более свойственны, чем с годами, когда восприятие вообще притупляется (впрочем, и здесь бывают, как во всем, исключения); вспоминаю, среди многих прочих, одно такое мгновение, в той балтийской деревне, где моя молодость по большей части и проходила. Там бывали двери с занавесками из тонких трубочек, которые, справедливо или нет, назывались стеклярусом; дверь можно было открыть, а стеклянная занавеска по-прежнему отделяла тебя от мира, внутреннее от внешнего, комнату от облаков и деревьев. Не помню даже, был ли такой стеклярус в доме, из которого я выходил, да и чей это дом был, кто жил в нем, не помню. Помню только, что открывши дверь, оказался лицом к лицу со светящимся, струящимся и прозрачным занавесом, который, в свою очередь и в следующее мгновение оказался вовсе не занавесом, но дождем, мирно и шумно стекавшим с шиферной крыши не по укрепленному под ней желобу, как ему бы полагалось стекать, но минуя желоб, прямо на землю, отдельными переливчатыми потоками, по одному на каждую шиферную бороздку. Это грибной был дождь, всегда готовый гореть и искриться, что ему вновь и вновь удавалось. За его сверканьем, струеньем видны были, слева, сосны, с раскидистыми ветвями и светлой корою, с длинными подтеками смолы на этой коре, тоже порывавшимися загореться и заискриться; за соснами, перерастая их, песчаные отроги дюны, за которыми, тогда, наверно, неслышное, теперь, в воспоминании, глухо бухает море; справа же и словно в другой стороне света (в стороне Свана или в стороне Германтов, уж как хотите), за полем, с тех пор, говорят, застроенном виллами, синел, почти чернел, дальний лес, тонкой полоской; дальний лес, куда я не так уж редко ходил или ездил на велосипеде (ничего особенного в нем не было; была, конечно, черника; бывали грибы; были, еще дальше, за этим лесом, поля, хутора), но который, за светящимся стеклярусом, за полем, казался чем-то недостижимым, влекущим, как влечет нас прошлое, или будущее, или, sit venia verba, вечное. «Глубина пространства, эта аллегория глубины времени», – говорит Бодлер. Это то же «измерение глубины», в конце концов, о котором говорит Раиса Маритен и которое, в тот давний день, я чувствовал с отчетливостью, почти болезненной, долго не длящейся, потому что долго не выносимой. Бывают, иногда без всякого повода, мгновения столь счастливые – или столь наполненные, столь значительные, что мы одновременно хотим, чтобы они длились всегда и чтобы они поскорее закончились; душа, говорит Паскаль, не удерживается на тех высотах, на которые взлетает лишь изредка, чтобы снова упасть с них.
Читать дальше