Когда он увидел, сколько народу ждет его, он смутился, но в скором времени уже со всеми был дружен, а в Ану влюбился с первого взгляда.
Сразу же, как только начались репетиции, все увидели, что он любит и людей и песни. Десятки раз он терпеливо повторял на скрипке мелодию, пока непривычный слух не усваивал ее, потом он снова повторял ее и добивался, что непокорные голоса, подчинявшиеся только движениям души, сливались в стройный хор.
Это был нелегкий труд, порой Штефан Ионеску, вспылив, бросал наземь косматую шапку и топал ногами. Это означало, что терпение его лопнуло, словно слишком туго натянутая струна. Крестьяне его полюбили потому, что чувствовали в нем своего, потому, что вел он себя с ними по-деревенски, шутил, похлопывал по плечу, потому, что после каждой репетиции играл на скрипке или пел своим сильным голосом олтенские дойны. И люди охотно шли на занятия кружка, слушали Штефана с уважением.
* * *
В субботу вечером, в конце второй недели декабря, в то время, как хор, радуясь приятному теплу, которое распространяла присланная советом печка, весело пел, стремясь одолеть олтенскую дойну со слишком быстрыми, непривычными переходами, — в доме Истины Выша старуха Крецу с кружкой подогретого вина в руке рассказывала, как однажды в Ниме появился оборотень, как он залез под мост, обернувшись собакой, как выпрыгнул оттуда и искусал Кэтэлину, которая с перепугу заболела и пролежала три недели. У слушавших от страха глаза лезли на лоб, но им не терпелось узнать, кого же еще искусал упырь.
На стуле со спинкой немножко в стороне сидела Серафима Мэлай и улыбалась своим мыслям. Она слегка опьянела от подогретого вина и разомлела в тепле и духоте. Грубая одежда крестьян, набившихся в комнату, распространяла острый, щекочущий ноздри запах, от которого Серафиму вначале тошнило. Теперь это прошло, и ею овладела сладкая истома. Отяжелевшие веки непреодолимо смыкались, а запахи человеческого тела, смешавшиеся с ароматом базилика и разогретого подслащенного вина, начинали даже нравиться, будя не такие уж давние воспоминания о детстве, которое протекало в доме ее отца, сельского писаря в Сынтиоане.
Серафима росла среди крестьян, но никогда не забывала разницы между собой, дочкой писаря, и ними. Даже совсем маленькой девчонкой, когда она еще бегала чумазая босиком по пыльной улице, одетая в простую длинную рубашонку, как и деревенские ребятишки, она уже чувствовала эту разницу. Она имела право кричать на других детей, как кричала ее мать на прислугу или прачку, а маленькие товарищи ее игр могли только слушать ее. За проделки Серафимы расплачивались другие; когда она ругалась, как взрослая, все восхищались ее умом, когда ругались другие дети, их драли за волосы. По воскресеньям ей надевали шелковое платьице, лаковые сандалии и повязывали на макушке бант, а после окончания службы священник с отеческой улыбкой протягивал ей просфору; другие дети и в воскресенье ходили разутые и раздетые, и им не позволяли даже притронуться к просфоре. Потом, уже в школе, она сидела на передней парте и, не слишком утруждая себя, получала первые награды, а крестьянские дети, как ни лезли из кожи, всегда отставали от нее. Еще яснее она ощутила эту разницу, когда подросла и не ходила уже босиком, разве только во дворе и по саду, и когда ей запретили играть с «мужиками». В конце концов она была барышня, а они крестьяне.
Разницы этой она не забыла и позже, когда в педучилище в Блаже студентки старших курсов издевались над ее «вульгарностью», презирая за то, что она мужичка. Ей было трудно избавиться от деревенских привычек — громко сморкаться, сопя, шумно прихлебывать суп, вытягивая пухлые губы, чавкать, обходиться без мыла и зубной щетки. Но она быстро обучилась употреблять в разговоре утонченные выражения, танцевать фокстрот и слоу-фокс, приятно улыбаться, есть курицу при помощи вилки и ножа, пить не оставляя на стакане губной помады и многому другому. Хотя и теперь, оставаясь одна, она сморкалась прямо на пол, затирая потом подошвой туфли, причмокивала губами, когда ела, и ходила в баню, только когда было настроение. Внешне же она всегда старалась быть нарядной и «изысканной».
В полусне слушала Серафима россказни старухи Крецу и думала: «Что за глупости! Как эти люди невежественны!» Но и эти сказки, полные суеверий, и потные от жары и волнения лица крестьян были исполнены тайной прелести и невольно трогали ее тем сильнее, чем недоступней она считала себя для подобных чувств. Она даже поглядывала время от времени в зеленые глаза Константина, которые от вина блестели больше обычного, и радовалась, что это будоражит и его и ее.
Читать дальше