Студенты с растерянным видом выходили из аудитории, такие юные и уязвимые – надо же, а прежде Лотта этого и не замечала, раньше она их и не видела, не удосуживалась посмотреть и, наверное, не интересовалась теми, кто сидит перед ней в аудитории, она лишь зачитывала проповеди, придуманные когда-то давным-давно, разглагольствовала, прямо как проклятая мамаша Кураж, чесала языком, совершенно не учитывая… ну да, ситуации.
Лес возле озера Согнсванн. Она, Лотта, явно смотрит на что-то невероятно красивое, лицо ее сияет, глаза горят. Камера перемещается, и на экране появляется причина ее радости: полянка кислицы! И полянка эта действительно чудесная, такая чудесная, что сейчас, глядя на нее, Лотта, несмотря на ситуацию, почувствовала долю той радости, которая охватывала ее каждый раз, когда она видела кислицу, вешенки или сморчки. Вот она опять стоит перед студентами и рассказывает о «Мамаше Кураж». На студентов она не смотрит, взгляд у нее отстраненный и замкнутый, она будто бы витает где-то в своем мире, а говоря о последней сцене, где Катрин залезает на крышу и барабанит, Лотта так проникается чувствами и собственным пафосом, что голос у нее начинает дрожать. Вылитый проповедник, заладивший с кафедры: «Катрин продолжает барабанить. Катрин продолжает барабанить». Она почувствовала какое-то странное удовлетворение: то, о чем она прежде лишь смутно догадывалась, стало очевидным. Ответ был ясен, пусть даже и сформулирован набором зрительных образов – возможно, именно поэтому она и понимала его лучше, чем все остальные зрители.
Прежде ей казалось, будто недовольство ее вызвано Академией искусств, но сейчас поняла: это неприятное ощущение появляется у нее от собственной беспомощности, недовольства своим преподаванием, своим мертвым языком и бегством от действительности. Значит, признать это было для нее настолько болезненно, что она, страшась переживаний и расстройств, сама того не желая, заставляла переживать и расстраиваться своих студентов? Она прекрасно понимала, что хотел выразить Таге Баст, и выразил он это с поразительной ясностью, так что же он собирается показывать в оставшиеся семь минут фильма? За временем Лотта следила. Желание закричать, что ей все понятно, соперничало в ней с жаждой провалиться сквозь землю, но ни того, ни другого у нее не получилось бы, к тому же, возможно, если досмотреть до конца, она поймет еще что-нибудь?
Она стоит на лугу в Маридалене, повсюду весенние цветы, в руках у нее букетик незабудок, во рту молодой березовый листочек. Лотта прикладывает палец к губам, и камера переползает. Теперь в центре экрана – заяц. Он замер посреди травы и цветов, усы у него подрагивают – камера Таге Баста даже это ухватила. Заяц пытается прыгнуть, но одна задняя лапа у него повреждена, поэтому он неуклюже бежит по цветам и траве и скрывается из виду. Лотта в фильме всхлипывает, и если бы та Лотта, живая и внимающая, не старалась изо всех сил сдерживать чувства, если бы все ее тело не было готово лопнуть от напряжения, совсем как у того напуганного зайца, которому не удается побыстрее сбежать от опасности, то зрители услышали бы и ее всхлип. Но всхлип на экране все равно получился громче, потому что был записан на чуткую камеру Таге Баста, отредактирован на оборудовании Таге Баста и перенесен на более высокий уровень. Судя по повисшей в зале тишине, этот всхлип подействовал на всех, а на экране появилось печальное лицо Лотты, от которого даже ей самой стало не по себе.
Но тут кадр сменился: она сидела на пледе возле Акерсэльвы с бокалом красного вина, и облака снова плыли по небу, надвигаясь на нее, они окутали ее и почти подняли над землей. Ее фигура на экране сменилась кадром с хромой уткой, и Лотта в фильме воскликнула: «Заяц!» Зрители засмеялись, но незлобно, а может, Лотта не только видела плохо, но и слышала так же и толком не разобрала. На покалеченной утке, напомнившей Лотте своим увечьем зайца, камера замерла. Утка ковыляла позади всех остальных уток, а затем опять раздался голос Лотты, но звучал он совершенно иначе – наверное, эту запись Таге Баст сделал на лекции о «Мамаше Кураж», он тогда еще отказался снимать и записывал только ее голос. Утка ковыляла по берегу, а Лотта жалобно допытывалась у студентов: «Как бы вы поставили “Мамашу Кураж” сегодня?» Ответом ей было молчание, а бедная утка все ковыляла за своей стайкой. Лотта повторила вопрос, на этот раз громче и строже, голосом совершенно невыносимым, и она поняла, почему он решил не снимать, а только записать звук. Очевидно, Таге Баст видел, что ее лицо смягчает образ в целом, потому что голос, оторванный от изображения, выдавал такое моральное превосходство, такое надменное всезнайство, что вытерпеть его было невозможно. После вопроса снова воцарилась тишина, опять невыносимая, потому что никто из студентов на вопрос Лотты не ответил. «Как бы поступили вы? А вы?» – наседала Лотта, очевидно, тыча в студентов по очереди пальцем. Представить это было несложно, но студенты не отвечали, и тогда ее ужасный голос разразился тирадой о палестинской молодежи и стихотворением о том, что от войны страдают все бедняки. Наверняка лет тридцать назад эти строки казались ей свежими и оригинальными, однако сейчас напоминали речь на День конституции. И почти с радостью она услышала, как голос сорвался и в нем прозвучало нечто человеческое: «Безвыходное!»
Читать дальше