И Катя угрожающе повязала платок, собираясь бежать в палатку, где Фатима принимала пустые бутылки.
VII
Валька усвоила, что в жизни надо быть гордой. Раньше ей это легко удавалось, и чувство гордости удваивалось из-за того, что всегда совпадало с ее желанием. Вальке хотелось задрать перед кем-нибудь нос, и она задирала. Хотелось показать свою заносчивость, и она показывала. Теперь же с ней произошло чудовищное раздвоение, когда гордость шептала ей: «Уйди», — а желание униженно молило остаться. «Неужели это я?!» спрашивала себя Валька. Если бы месяц назад ей сказали, что она способна терпеть такие унижения, она сочла бы это бредом…
Магазин был уже закрыт, а Жорка с грузчиками пили на складе. Валька робко туда стучалась, и он кричал ей: «Брысь!» Как кошке. Ей бы гордо уйти и не возвращаться, но чугунные гири висели на ногах. Валька слонялась среди мебели и смотрела по очереди во все зеркала. Когда это надоедало, усаживалась на диван с табличкой «продано» и, чтобы время шло быстрее, добросовестно изучала взглядом улицу и прохожих. Была оттепель, чернели и расползались сугробы, мостовая текла как река…
— Жоринька, ну ты уже? — спросила она, снова заглянув на склад.
— Не жена, а те же замашки. Как банный лист прилипла…
Валька словно бы ждала этого окрика, чтобы боль и горечь, подступавшие со дна души, наконец нашли себе русло. Как столб в выкопанную яму, она опустилась на тот же диван и замерла, застыла, словно не веря в собственное существование. Ей было больно и горько. Больно и горько, — больше она ничего не чувствовала. Любовь, о которой она мечтала, оказалась вовсе не похожей на чью-то воображаемую любовь и явилась к ней не из волшебного миража, не из туманного облака, а будто невзрачный сорнячок проросла в самой Вальке, и она с обидой и разочарованием узнала в ней самое себя. Все, что в ней было жалкого и несчастного, никуда не исчезло, не испарилось по мановению волшебства, и ее любовь была любовью этого жалкого и несчастного человека, носившего ее имя. Поэтому и ее любили как Вальку, Вальку Гущину, работавшую дежурной на станции метро «Серпуховская».
VIII
Материнское чувство как бы находилось у нее под запретом. Нина Евгеньевна понимала, что бесполезно прогонять это чувство, но старалась не повиноваться ему, демонстративно складывая на груди руки и как бы внушая себе: «Пальцем не пошевелю». Ее чувство словно бы нарушало договор, негласно существовавший меж нею и сыном. Нина Евгеньевна была мать, но в воспитании сына менее всего полагалась на материнский инстинкт, предпочитая отношениям родственной любви отношения разумной дружбы между сыном и матерью. Они были полностью равны в своих правах, и разница меж ними заключалась лишь в том, что Нина Евгеньевна предоставляла сыну на деле пользоваться равенством, условно охраняемым ею для себя. Поэтому она и рассердилась на мужа, который от ее имени пробовал вернуть Кузю. Этот больной семейный вопрос следовало решать иначе, и Нина Евгеньевна, словно опытный врач, явственно видела следы ухудшения, вызванного неправильным вмешательством в процесс болезни.
— Кузьма должен сам, сам, понимаешь! — доказывала она Глебу Савичу, совершенно сбитому с толку.
Он был согласен с женой в том, что лучше не вмешиваться. Это убеждение сложилось у него как ответ на причиняемые сыном неудобства, на вызванные им обиды, и его позиция невмешательства была и защитным ударом. Отступая же от нее, Глеб Савич полагал, что совершает шаг в сторону великодушия и милосердия, гораздо более широкий, чем мелкие шажки жены. Он гордился своим шагом, и вот жена ему же пеняла, как будто в ее пассивности было больше здравого смысла, такта и чуткости, чем в его попытке решительных действий.
Это-то и озадачило Глеба Савича, и, как всегда бывало при соприкосновении с семейными проблемами, он в конце концов убеждался, что их попросту невозможно разрешить разумно, потому что домашние поглощены путаными, мелкими, ничтожными переживаниями и им доставляет удовольствие вариться в этом соку. Они придумали для своих пустячных тревог массу громких названий, по недоразумению укоренившихся в людском обиходе, человек же, оценивающий их трезвым взглядом, кажется им бездушным и черствым. «Какая чепуха!» — сокрушенно вздыхал он, запираясь в готической комнате, погружая в платок насморочный нос и громко сморкаясь.
IX
Света замечала признаки того, что их жизнь стала лучше, но внутренняя преграда мешала ей это признать. Своим упрямством она злила Жорку, чувствовавшего себя как человек, составивший из слов стройную фразу, но понятый до абсурдного противоположным образом. Ему хотелось, чтобы за истину принимали его слова, Света же угадывала истину в том, что за ними скрывалось.
Читать дальше