В перерыве я пробрался сквозь толпу и подбежал к Банщикову. Старик почти ослеп, но бодр, розов и твердит все то же:
— Идеи пухнут в голове…
— По шесть страниц надиктовывает, — сказала Ефросиния Викторовна, принимая от меня — по старой памяти — букетик цветов.
— Ну что, юбиляр, пописываешь? — спросил меня учитель.
— Да вот кончил книгу — ругают!
— Это хорошо, что ругают! Значит, после хвалить будут! На полках не залежится! — захохотал он, и мне опять стало радостно и спокойно.
После торжественного заседания в актовом зале я устроил на кафедре нечто вроде банкета — мы с Алевтиной купили сухого вина, закусок, сдвинули вместе столы, и началась как бы неофициальная часть всеобщего празднества. Мои коллеги почувствовали себя свободнее и после нескольких бокалов вина принялись с удвоенной энергией меня расхваливать. Из их пространных тостов следовало, что я прекрасный руководитель, мягок, добр, отзывчив и у меня нет никаких врагов. Вдыхая весь этот фимиам, я испытывал смущение и неловкость, но остановить поток славословий было не в моих силах, и после нескольких неудачных попыток я махнул рукой и сдался: хвалите, терзайте! Я понимал, что коллеги как бы заглаживают передо мной вину и, пользуясь случаем, стараются восстановить равновесие, пошатнувшееся с приходом на кафедру моего протеже. Но вот поднимается со стула сам Панкратов:
— Хотя мы отмечаем сегодня юбилей Петра Петровича, я не побоюсь сказать, что Петр Петрович плохой руководитель. Он мешает развитию университетской науки тем, что отстаивает устаревшие концепции профессора Банщикова, насаждает на кафедре кантианство и гегельянство, спекулируя понятиями, чуждыми нашему материалистическому мировоззрению.
Речь Панкратова продолжалась долго, он говорил о точности, о математических структурах, ссылался на достижения современной науки, но мне казалось, что я снова слышу голоса старых противников Банщикова. Все повторилось — обвинения в кантианстве и гегельянстве, подозрительное отношение к духу человеческому, но если раньше я не решался выступить в защиту моего учителя (и в этом не раз себя упрекал), то теперь я не выдержал. Может быть, впервые я, худая жердь, ощутил клокочущий гнев Ахилла. Моя минутная зависть к Панкратову выветрилась, и я увидел в нем врага, с которым надо бороться, словно с чудовищем, иначе оно само пожрет тебя. Я перестал быть мягким, добрым, отзывчивым. Я сам не узнавал себя в эту минуту, настолько легкой свободно я находил слова, обличающие Панкратова. Тот, естественно, не оставался в долгу, и тогда все вокруг возрадовались: вот она, борьба научных школ, вот яростные споры, вот острые дискуссии! Жизнь кипела! Дождались!
…В тот вечер я вернулся домой один, поставил на огонь чайник и, стоило ему закипеть, подрагивая запотевшей крышкой, вспомнил об Але. Ее лицо мелькало передо мной, пока мы спорили с Панкратовым, Аля смотрела на меня с негодованием. Но куда она исчезла потом? Где она? Почему ее до сих пор нет? И мною овладела знакомая тревога старого отца, но никогда она не была такой мучительной и неотступной.
IX
Жидкая снежная кашица ползет по оттаивающим стеклам, от переплетов больничного окна на линолеум падает косая тень. Фрамуга чуть-чуть приоткрыта, и шнурок, привязанный к ней, раскачивается от ветра. Аллея, кирпичные столбы ограды, ворота со сторожихой. Видны дуги трамваев, скользящие по проводам. Жалкое существо со впалыми щеками валяется в смятой постели и неизвестно чего ждет…
После юбилейного вечера Аля ко мне так и не вернулась — они с Панкратовым ушли из университета и поженились. На кафедре наступило затишье, я же стал чувствовать вину и беспокойство. По слухам, Панкратов нигде не мог устроиться, а тут еще ребенок родился, и я предложил помощь. Молодожены снимали терраску за городом, был душный дождливый июль, низко желтела луна, и я отправился к ним. Предчувствуя тягостные минуты, толкнул калитку. Навстречу мне Аля несла ведро с водой, на ходу перекладывая его из левой руки в правую, чтобы не задеть смородинный куст и меня. Так бы и прошла мимо, если бы я первый не сказал «здравствуй», стараясь даже притворной мягкостью голоса убедить ее, что я не злой, не тиран, а хочу им добра.
Дочь поставила ведро на землю. У террасы мелькнула белая майка Панкратова, державшего малыша.
— Я привез немного денег, — сказал я, не решаясь отдать конверт дочери и осторожно подкладывая его на скамейку.
Читать дальше