Цветы Никита оставил умирать около старика, одною рукою умылся на кухне и на сдающихся ногах добрался до кровати; едва улегшись и не успев ничего с себя снять, он провалился в вязкий полусон, словно в подпол, заполненный хвойными ветками. Первым к его изголовью склонился совсем пьяный Гленн, не могущий связать и двух слогов, но Никита почувствовал, что тот ему благодарен; Гленн сменился Центавром с роялем во рту, долго истекающим мазутной кровью, но не издающим при этом ни звука; Центавр же перетек в Глостера, завернутого в голливудский халат и расчесанного как на последний звонок: он покачивался взад-вперед, надуваясь, как парус, и темные губы его искажал то и дело берущийся глитч, а потом голова греко-римлянина стала медленно, но неотступно поворачиваться кругом, пока Никита не увидел, что на затылке у Глостера вылеплено, как из гипса, второе лицо, равно удивленное и свирепое, и такой же глитч вьется на нем, пачкаясь и треща; скоро звук этот стал непереносим, и Никита свернулся в клубок, заткнув уши, но не переставая смотреть, как цифровой спазм расползается по всему телу Глостера, измельчая его в светло-серый песок; когда это закончилось, на освободившемся месте появился настороженный Трисмегист в армейской форме давнишнего кроя, словно бы что-то ища или лишь притворяясь. Исполнитель разжал стиснутые виски и, опомнившись, оледенел: что во всей республике не было никого, кто видел бы вольнокомандующего во сне, знали даже в необучаемом крыле детсовета, где путали лево и встать; настоятель «Аорты», тоже обуреваемый хлипкой трясцой, близоруко вглядывался в темноту, чуть согнувшись в коленях и животе, каменные его плечи, казалось Никите, гудели от натуги, а лицо имело, скорее, оливковый цвет, как у псковских святых. Можно было подумать, что и сам Трисмегист озадачен своим возникновением здесь и, пряча замешательство, пытается определить, где выход; Никита почти пожалел его, в оскорбительной этой одежде похожего на опереточного инженера. Он вспомнил чувство исполненности, овладевшее им после того, как Трисмегист простер над ДК свой покров; и даже никчемные слова похвалы, сказанные перед самым закланием Глостера, еще отдавались в Никите запоздалым теплом. Он знал, что республика выживет и ускользнет в одном вольнокомандующем, даже если осыплются все, кто составляет сейчас ее общее тело; но видение все продолжалось, не теряя недоброй отчетливости: призрак не двигался с места, при этом все более складываясь в животе, как от прибывающей боли, а потом его необъяснимо разбухшие губы чавкнули и разошлись, роняя наружу прозрачную воду, сперва только горсть, тотчас же потерявшуюся где-то на одежде, но за ней из Трисмегиста выплеснулся уже хороший стакан, провожаемый крупной конвульсией; призрак выбросил руки в стороны, повис на невидимых стенах; тело его издало раздирающий скрип, и изо рта хлынул прямой серый столп толщиной с железнодорожный рельс. Обдаваемый колкими брызгами, долетавшими снизу, Никита закрылся плотней, оставив между ладонями щель для глаза: Трисмегиста почти не трясло, но чем больше воды извергалось из вольнокомандующего, тем глубже засасывало в черноту его щеки и лоб; и Никита понял, что больше не может терпеть это молча и ждать, пока все перестанет само по себе. Тогда он закричал детским голосом, как пятиклассник, заталкиваемый врагами в девичий туалет; откликаясь Никите, снаружи взвилась прежняя дикая сигнализация, и звук ее был будто в помощь ему, одинокому, как никогда, перед зрелищем гибнущего Трисмегиста. Уже неузнаваемый, тот зарокотал подобно стиральной машине и наконец пал руками вперед, превращаясь в бесформенный ком, шаткий, словно желе; отирая слезы, Никита добрался до края кровати, чтобы лучше увидеть, что произошло: черный холм, колыхающийся на полу, еще долго сдувался, свища, и вода, заливавшая комнату, билась о стены с деревянным стуком, как крышка погреба. Никита не мог вспомнить, когда ему последний раз было так страшно, живьем или во сне; стиснутые его зубы были готовы рассыпаться от напряжения. В мокрой тьме, боясь еще пошевелиться, он смутно услышал, как к нему в дверь позвонили, совсем далеко; Никита не стал даже думать, кому он мог понадобиться теперь, уступая с потолка опускавшейся слабости, неустойчивой ее теплоте.
Больше он не видел ничего, и звонки к нему не повторились; бешеная сирена отстала сама, или он смог уснуть и при ней, утром было уже не понять. Проснувшись, Никита не глядя попробовал ступнею пол: тот был холоден и сух, почти как прошлогодний податель затяжного стишка из разгрузчиков. Тело расклеилось за ночь, и руки не гнулись как надо: он потратил нелепое время на то, чтобы намолоть кофе и стащить с себя вчерашнюю рубашку. Брошенные цветы уже начали рассыпаться, и он, как сумел, собрал их в мусорный пакет, чтобы не смотреть; старик выглядел недружелюбно, но гадать, что теперь огорчало его, не было никаких сил. Кофе вышел прегорек, и Никита не допил и до половины; как с землею во рту, он дошел до двери проверить, не оставлено ли записки от ночных посетителей, но уже в коридоре запнулся: перед ванной стояла все та же корзина от крайне отдельных, с прибавкой теперь двух красивых бутылок спонсорского вина, привозимого прежде лишь в ставку на важные праздники. Никита перешагнул подношение и попробовал дверь, запертую на оба замка; ярясь, он ткнул корзину мыском, но слегка, и вино выкатилось в гостиную, медленное, как каток. Раня пальцы и почти ненавидя себя, Никита по одной изломал розы над унитазом и смыл, задрав глаза к папиросному потолку. Непристойная пляска, которую вел с ним Центавр, становилась как будто плотней, и Никита мог не сомневаться, что прекратить это будет непросто; он оставил вино на полу и, заводясь, сорвал трубку и вызвал машину и завтрак так скоро, что мальчик на дальнем конце, принимавший заказ, не успел задать лишних вопросов. Переодевшись и без зеркала расчесав волосы, он впрыгнул в холщовые туфли и выскользнул во двор, похолодевший за ночь. Между домами лежала больничная тишина, и ни звука не слышалось со стадиона; он попробовал щелкать пальцами, оживляя окрестность, но ничто не подхватывало его щелк. Даже плоская «Волга», приехавшая за ним, появилась и замерла без всякого шороха, словно змея, и невнятный аортовец, высыпавший наружу открыть ему дверь, поздоровался так, что Никита не разобрал ничего, кроме отстраненного свиста.
Читать дальше